Предисловие 2015 года
Увы, эта Антология составлялась так долго, что приходится переписывать уже и предисловия. Так или иначе, в случае диасовских «Начал…» особой необходимости в этом нет — достаточно сопроводительного текста пятилетней давности. Добавим к нему только, что эти незаконченные обрывки для самого автора являются самыми любимыми его текстами за всю пору сочинительства. И то, что они, подобно роману Б. Г., никогда не будут закончены, — может быть, самый правильный исход для всех нас?
Предисловие 2010 года
Долгие годы — и это не преувеличение! — дон Диас пытался написать Действительно Серьёзную третью книгу — после первых двух «Извращений». Чтобы всё было без дураков. Чтобы непременно про Империю, причём обязательно — про «поднявшуюся» Империю, в самом позитивном значении этого слова. Попытки предпринимались неоднократно — и всякий раз они, по тем или иным причинам, проваливались. Максимум, на что хватало автора, это на первую пару глав. После этого должный настрой покидал Диаса, и очередная книга пряталась в стол.
В конце концов, это превратилось едва ли не в привычку. В общей сложности подобных «подходов к снаряду» за каких-то шесть лет было предпринято целых восемь. Кончилось всё тем, что эти обрубки были объединены в одно мета-произведение, практически не связанное внутренней логикой. Всё, что объединяет главки «Начал», — это общие главные герои, пребывающие на определённой стадии духовного совершенства и наделённые разного рода имперскими полномочиями, большими и малыми.
Первое «начало» было записано Диасом, как можно догадаться, раньше прочих — не позднее 1994 года. Упомянутое присуждение лирическому герою «Истории окрестных земель» титула дона и вовсе состоялось в 1992 году — правда, титул этот тогда, как известно, так и не обрёл своего хозяина. Задумка несостоявшейся книги была грандиозна — сочинить «древнюю историю» имперских земель наподобие только что прочитанного «Сильмариллиона», с непременными перекличками с днём сегодняшним, а главное — с совмещением выдумки и реальности, вымышленных героев с подлинно существовавшими историческими деятелями. Неудивительно, что замысел этот оказался погребён под суетой дел и заброшен едва ли не на следующий день после того как были исписаны первые несколько страниц в купленной по такому случаю толстой тетради. Впрочем, страницы те сохранились — и нынче составляют начало «Начал».
Отрывок «За дягилем» изначально состоял, собственно, из того сочинения, которое герой Гуга прочёл двум донам за «водочной сессией». Этот фрагмент писался как самостоятельное произведение, но в конце концов был вложен в уста одного из героев. Ориентировочное время действия отрывка — февраль 1995 года; примерно тогда же это и писалось.
«Суд над Диасом» сочинялся ещё позднее. Он явился очередным примером имперского фэнтези, действие которого происходит в отдалённом на пару десятков лет будущем — и, очевидно, в какой-то иной реальности.
«Кролики и чапараль» (современное название) писались на протяжении долгого времени вплоть до лета 1997 года. И, кажется, столь же долго автор пытался понять, для чего же он всё это время марает бумагу. В конце концов, это ему удалось: Диас задумал роман о побеге. Суть его заключалась в том, что некая непонятная сила преследует донов одного за другим, а те, в свою очередь, безуспешно пытаются уйти от погони.
Работа над этой книгой была прекращена 19 июля 1997 года — в день, когда реально, а не по-книжному, погибла аримская варварка. Стоит отметить, что даже в таком куцем виде «Кролики и чапараль» дали миру, пожалуй, один из шедевров имперской литературы — сцену «Доны пьют пиво на десятом этаже».
Запись из «Дневника Диаса» являла собой вполне реальное и столь же интимное высказывание автора, написанное им в минуты раздумий о суетности мира. В свою очередь, «Аримская грамматика» и миниатюра «Ехал Эмануил», написанная в стилистике «Суда над Диасом», оказались безуспешными попытками автора воскресить свой фэнтезийный проект.
Наконец, «История» — это очень искренняя интенция Диаса написать «правильную летопись», которая, в отличие от эмануиловского оригинала, должна была освещать имперскую жизнь ретроспективно, путём копания в архивах, коих к 2000-му году накопилось изрядное количество. Замах был серьёзным: Диас не просто намеревался механически перевести писанные от руки бумажки в хронологический порядок, но и задавался целью историософски осмыслить феномен Империи, попытавшись дать ответ на главный вопрос философии: как так получилось, что Империя возникла и живёт? Отметим, что это единственное из «Начал», которое вполне способно дождаться, в конце-то концов, своего окончания.
История окрестных земель
ἔνθα κ’ ἔπειτα καὶ ἀθάνατός περ ἐπελθὼν
θηήσαιτο ἰδὼν καὶ τερφθείη φρεσὶν ᾗσιν
(«Когда бы в то место зашёл и бессмертный
Бог — изумился б, и радость в его бы проникнула сердце».)
Гомер. Одиссея, 5:73—74.
Quo numquam radiis oriens mediusve cadensve
Phoebus adire potest: nebulae caligine mixtae
exhalantur humo dubiaeque crepuscula lucis
(«Там никогда — ни утром, ни в полдень, ни в пору заката —
Феб не сияет; лишь тонкий туман, от земли подымаясь,
Влажною стелется мглой, и сумрак сомнительный светит».)
Овидий. Метаморфозы. XI, 594—596.
Сей труд явился результатом собирания, сравнения и приведения в порядок бесчисленного количества разрозненных отрывков из нескольких книг, абсолютно не схожих друг с другом. Речь пойдёт об истории местных окрестностей, в основном — земель, лежащих на северо-западе от жилища Великого, об аборигенах и пришельцах, сгинувших и поныне здравствующих, и о событиях, происшедших с незапамятных времен.
Эта История была бы неполной, если бы я не рассказал, как я занялся ею.
Всё началось на следующий день после того, как был зачитан Высочайший Указ о присуждении мне, недостойному, звания благородного дона и прилагавшихся к нему Условий. Согласно им, я должен был поставить в разных местах 10 крестов. Горькие думы владели мною: воздвигать кресты значило идти против своей совести, а этого я не мог допустить. И вот, сидя в единственном своём прибежище, в церкви, я воздевал руки к Небу, прося милости. Не получив облегчения, я от нечего делать принялся копаться в притворе храма, тайно обуреваемый желанием разрушить сей оплот чужой веры. Вдруг разодранные в кровь пальцы упёрлись во что-то твёрдое. Я, заинтересованный, принялся откапывать незнакомый предмет. Каково же было моё удивление, когда я, вытащив его на поверхность и очистив от комьев земли, понял, что это огромный чугунный ларец с резными стенками и гранёной крышкой! С помощью камня я разбил массивной замок, открыл ларец и заглянул внутрь, ожидая увидеть сверкающие драгоценности… Разочарованию моему не было конца, когда я извлёк из этой коробки лишь ветхие фолианты, заплесневелые и полусгнившие по краям. В сердцах я далеко отбросил их и упал ниц, проклиная небеса и эти стены. Но немного спустя, поостыв и припомнив разумные речи Незабвенного Старика с того конца света, я подобрал потрёпанные книги и принялся их рассматривать.
Оказалось, что всего в ларце хранилось пять фолиантов. Пробежав глазами по тиснёным названиям на переплёте, я не мог сдержать изумления: лишь одно из них было написано известными мне буквами: эта книга была на латыни и называлась (как я позже установил) «Описание внутренних просторов. Анализ». Это была самая тонкая книга из всех пяти, хотя и имела четыреста двадцать две страницы. «Описание» предварялось двумя эпиграфами, на греческом и латинском, которые я дерзнул поставить в начале этой книги, найдя их очень подходящими.
Книга эта была снабжена подробными картами, часть которых я использовал для составления «Общей Карты Окрестных Земель». Автором её был некий Октавий Доседанский, сыгравший, как впоследствии оказалось, немаловажную роль в истории Земель.
Из оставшихся четырёх книг только одна была написана знаками, смутно знакомыми мне. Позже я выяснил, что это санскрит, который я теперь и изучаю в Университете, что Вам, вероятно, известно. Название этого труда в латинской транскрипции звучит как kṣetrānipattrāḥ, а на русский это переводится примерно как «Письма о полях» или, скорее, «Письма о родных землях». Только теперь, овладев некоторыми навыками в языке, я могу сказать, что это замечательное произведение с красочным повествованием написано Агиштварой Врайяпатамикасабхой.
О трёх других книгах я тогда не мог бы сказать ничего, и только много позже их названия перестали быть для меня китайской грамотой. Это были «Письма Его Величества Дрихматона III Императору Нарутапету Единственному», рукопись Хта Газыка «История Запада и других земель» и «Пятая и Шестая Хроники Синюшного Квартирца, снабжённые рисунками, красочными и поучительными».
Первым моим побуждением было немедленно рассказать о находке и отнести книги в дом Великого. Возможно, я так и поступил бы при иных обстоятельствах. Однако я подумал: а не следует ли рассматривать этот клад как некий символ, знак свыше, дарованный мне после моих молитв к небу? Не есть ли это перст судьбы, повеление рока, согласно которому я должен был изучить сии драгоценности и создать на их основе нечто важное? Я склонил сам себя к утвердительному ответу и вскоре понял, что не ошибся.
Не далее чем через две недели после этого знаменательного события земля снова одарила меня. Копая яму для креста, который я собирался воздвигнуть во исполнение Указа, я наткнулся на давно истлевший труп человека. Точнее сказать, это был скелет, одетый в сгнившие лохмотья и ржавые доспехи. Всё моё внимание привлёк каменный сундук, торчавший из земли около правой руки мертвеца. О, Провидение! Ты вновь наградило меня! В сундуке оказались книги! Признаться, я ожидал, что это будут именно книги.
Я перенёс сундук домой (это оказалось довольно затруднительно), предварительно вновь закопав скелет и тщательно уничтожив все следы.
Вот список найденных тогда книг:
— Мастер Ду Сы — «Восхождение к Небу или Трактат о передвижении по сучьям и скалам»;
— «Рукописи Успокоившихся»;
— Святой Провиксенц — «Я в Боге. Апокрифические наблюдения, философские записки, сутры»;
— Брил Брил — «Война с Мру-ах-Тыном. От начала грубых выкриков до Быстрой Победы; фрески»;
— Книга, состоящая из изображений сушёной березы, по которой были нацарапаны руническим письмом мемуары старца Авессалома;
— а также несколько словарей, благодаря которым я смог перевести эти и те первые книги на латинский язык (надо отметить, что трактат мастера Ду Сы был написан сразу на трёх языках, из которых ныне известны два, а именно китайский и тибетский; рукописи св. Провиксенца были снабжены комментариями на латинском и древнееврейском; руническое письмо старца Авессалома в настоящее время расшифровывается).
Благодаря кропотливому труду я обнаружил, что все эти книги каким-то образом связаны между собой: их общей темой являлись события, когда-то произошедшие в наших местах. Сейчас мне уже кажется, что эта связь не случайна: как я полагаю, тот человек, кости которого я нашёл в лесу, думал также и стремился найти недостающие у него книги. Близок был он к цели; что остановило его и зачем нужны были ему рукописи, остаётся загадкой, которую, возможно, решит кто-то другой…
Все найденные книги хранятся у меня дома вместе с моими переводами, заметками, черновиками и пр. Думаю, что распространяться об их существовании преждевременно по двум причинам: во-первых, эти рукописи ещё пригодятся, ведь данная моя работа не является окончательным вариантом и постоянно корректируется; во-вторых, речь в них идёт о столь невероятных событиях, что их опубликование вызвало бы переворот не только в историографии Москвы, но и в физике, географии, химии, археологии и др. науках. Думаю, что общественное мнение попросту не приняло бы содержание этих книг, расценив его как нечто нереальное и выдуманное.
Я же, в свою очередь, являюсь лишь переводчиком и компоновщиком найденных произведений и ни в коем случае не отвечаю за правдивость описываемых событий, хотя и надеюсь, что Вы снисходительно примите сей труд, вынуждавший меня до сегодняшнего дня скрывать, часто неудачно, свои стремления и мысли даже от близких мне людей.
1994
За дягилем
«История эта началась с того, что дон Гуг вознамерился как следует приготовиться к встрече гостей, которые должны были прибыть во второй половине дня. О них Гуг узнал ещё накануне вечером, но уже давно настала ночь, а ещё ничего не было сделано. Хотя, честно говоря, благородный дон мало что мог изменить в обстановке и общем убранстве дома, в котором он, кстати, жил уже двенадцать лет. Деревянные стены, пол и крыша, внутри — стол, стулья, кровать и печь, снаружи — огород. Вот и всё хозяйство Гуга.
«Вполне достаточно», — думал иногда он. Действительно достаточно, но на одного. А как быть с гостями? Мысль о новых кроватях пришлось оставить:
«Ночи тёплые, пол добрый, люди они опытные — и отдохнут, и выспятся, если захотят. Еды вроде хватит — молодая картошка, огурчики… Питьё!!!»
Вот что не давало покоя дону Гугу. И дело даже не в том, что не было ничего крепкого (ни дон Гуг, ни его гости уже давно не употребляли спиртное), но в доме не нашлось самого элементарного чая! Это, однако, благородный дон был в состоянии исправить. Он вспомнил, что не далее как позавчера набрёл на поляну, заросшую великолепным дягилем…
Дон Гуг повалился на кровать, перевернулся на правый бок и рассеянно смахнул пыль со второй подушки. Потом он натянул старые ботинки, вышел из дому и зашагал по мокрой от росы траве в лес. Был третий час ночи. Луна, освещавшая всё кругом, уже села, но дон Гуг проворно продирался сквозь заросли кустарника и успешно уклонялся от свисающих веток. Вскоре он нашёл нужную поляну и хотел было уже срезать несколько растений, как вдруг обнаружил, что срезать-то и нечем — нож он забыл дома. Дон Гуг чертыхнулся, потянулся, перевернулся на левый бок… Тут он чертыхнулся снова — вся задняя стенка кровати была испачкана подошвами его ботинок. Он стащил ноги на пол, нашарил где-то на столе нож, встал кряхтя и снова вышел из дома.
Дон Гуг пошёл тем же путём, но, не доходя метров двадцати до поляны, вдруг остановился. Точнее говоря, остановилось его тело и ни за что не хотело идти дальше. Дон Гуг доверял телу и обычно в таких случаях не испытывал судьбу. Однако на этот раз что-то заставило пойти его дальше. Выйдя на поляну, дон Гуг с трудом разглядел примятую траву — его следы, оставленные полчаса назад. Тут он зачем-то нагнулся, напрягся и неожиданно отчётливо увидел ещё одни следы — чужие, небольшие, идущие вдоль его собственных… и ведущие в обратную сторону, к его дому!
Дон Гуг резко выпрямился и стал озираться, держа нож в правой руке.
Мозг отчаянно работал: сначала он пришёл сюда в первый раз без ножа, оставил эти следы, потом проснулся, взял нож и снова пошёл сюда той же дорогой… а это — кем бы оно ни было — уже было здесь и пошло ему навстречу. Но ведь по дороге он ничего странного не заметил! Пока ничего не понятно. Дон Гуг решил было ещё поискать чужие следы, но очень быстро обнаружил, что они начинались здесь же, в центре поляны, а обрывались в том месте, где он недавно остановился, когда почувствовал опасность. Это уж было совсем странно. Ничего больше не найдя и никого вокруг не заприметив, без дягиля, дон Гуг, всё ещё возбуждённый и довольно уставший, обходным путём потопал домой.
Светало. Выйдя из леса, дон Гуг глянул на свой дом, стоявший на пригорке, и вдруг почему-то обомлел от страха. Он ясно почувствовал, что в доме есть кто-то чужой, чьи следы остались там, на поляне. Внешне ничего не было заметно — просто чувство и всё. И ещё непонятная тишина кругом. Дон Гуг медленно пошёл к дому. Когда оставалось метров десять, он совсем уже было запаниковал и едва смог взять себя в руки. Не решаясь войти в дверь, он решил заглянуть в окно. Однако было ещё довольно темно, и ни с пяти, ни с одного шага не было видно, что находится по ту сторону стекла. Дон Гуг подошёл почти вплотную, рукой он уже касался рамы, а окно выглядело всё таким же чёрным квадратом. Слабея, дон Гуг стал приближать лицо к стеклу, пока, наконец, не упёрся в него лбом… Два крика слились воедино — вопль беспомощного человека и рёв безжалостного зверя.
Гости, которых собирался встретить дон Гуг, были его давними друзьями. Собственно, гостей было всего двое. Первым был отец Арима — здоровенный мужик, отличавшийся крутым нравом, а временами и трогательной нежностью, и любивший иногда порыскать ночью по лесам да болотам, нагоняя страху на их обитателей. Второго звали… вообще-то его звали по-разному, мы же будем называть его отцом Дустом. Это был спокойный человек, временами впадающий из-за этого в дикую ярость. Любимыми его занятиями были созерцание различных проявлений мировой гармонии и измышление благозвучных ругательств.
Когда-то дон Гуг, отец Арима и отец Дуст жили вместе, по соседству, но силы земные развели их. Дон Гуг отправился куда-то на юг, впрочем, не очень далеко. Отца Дуста унесло аж за Алтай. А отец Арима просто взял и ушёл в соседний лес.
И всё же они оставались друзьями.
Дня три назад отец Арима закончил выращивать морскую капусту на ближайшем болоте и захотел было её засолить. Соли было навалом, но отцу Ариме почему-то вздумалось развести кого-нибудь по этой части и поиметь на халяву чужой соли. При этом в мозгу одиноко маячила физиономия дона Гуга. Недолго думая, отец Арима выбрался по кочкам на твёрдую землю и отправился на юг, к дону Гугу.
Примерно в это же время отец Дуст тоже почувствовал настоятельную необходимость повидать старого друга. Дуста это очень разозлило — совсем недавно он, наконец, обнаружил следы Дикого Хру (они вели в местный буддийский монастырь) и теперь готовился нанести ему чувствительный удар и вкусно позавтракать. Однако необходимость оказалась такой настойчивой, что Дуст вынужден был ей повиноваться. В ночь перед отъездом он торжественно сжёг монастырь вместе с засевшим в нём Диким Хру (монахи очень суетились и пытались помешать работе), приготовил своё любимое оружие — боевой посох с топорищами на обоих концах — и извлёк из уст своих по поводу всего этого тридцатичетырёхминутное ругательство, красноречивое и приятное на слух. Заканчивалось оно словами: «И да не возродится Дхритараштра с гандхарвами в Небе Богов Страсти Слабого Света!» После этой тирады половина местных монахов впала в нирвану, но отец Дуст был уже далеко. Вообще-то он и понятия не имел, где живёт дон Гуг, но ему было на это наплевать. Рассуждал он так: «Я иду к Гугу, поэтому мне ничего не остаётся, как только взять и найти его, и лучше сделать это быстрее, например послезавтра».
На следующий день отец Арима и отец Дуст совершенно случайно встретились в славившемся на всю округу кабачке «Навыкате», от которого было рукой подать до донгуговской избы (вёрст этак сорок). По такому поводу друзья заказали себе борщ с креветками и две бочки кваса. Разговаривали они, однако, на удивление мало. Отец Арима попросил Дуста рассказать о новых методах извлечения мозгов серой лисицы с помощью двуручного ножа, а сам, в свою очередь, поведал потрясающую историю про недавнюю битву одного знакомого водяного с полчищами рыцарей ордена Святого Провиксенца. Подчерпнув много нового и полезного, оба остались вполне довольны. Когда же были выпиты две бочки кваса, на дворе было уже темно. На ночь глядя выходить было неохота, и заночевать решили в кабачке, благо других постояльцев, кроме них, не было. Ночь прошла неспокойно: у Аримы к чему-то ныло одиннадцатое ребро, а отца Дуста одолевали нехорошие предчувствия. Едва дождавшись рассвета, друзья расплатились с хозяином и направились к дому дона Гуга. Шли через лес, поэтому жарко не было, и часов через шесть, ещё до полудня, увидали сквозь листья вдали на пригорке гуговскую избу».
— Ну вот, пока всё! — дон Гуг засунул тетрадь под подушку, медленно допил оставшуюся в рюмке водку и, блеснув очками, взглянул на утонувших в табачном дыму донов. Доны, удобно расположившись в гуговских креслах, молчали. Дон Эмануил в который уже раз вытирал белым платком внутреннюю поверхность своего стакана, а дон Сатарина принялся заново изучать странную этикетку бутылки непонятно чего, купленной доном Гугом сегодня утром. К рассказу доны отнеслись довольно скептически и теперь молчаливо выражали неудовольствие. Но немного отошедший от последней рюмки дон Гуг неожиданно зевнул, и стало ясно, что пора бы уже что-нибудь сказать. Дон Эмануил начал первым:
— Да-а, Гуг. Вы превзошли не только сами себя, но и Лема, особенно по части фантастики. Как вы там сказали: «давно уже не употреблял ничего крепкого»? Да я просто готов снять перед вами шляпу!
— Вы её уже в прихожей сняли, — пробурчал дон Гуг, почуявший недобрый оттенок в речах собеседника. — Вы не туда смотрите, Эмануил.
— Вот-вот, вы только подумайте! Ведь Гуг впервые за последние три года смог удержать ручку в своих руках, — подхватил дон Сатарина, чтобы не дать Гуг раззеваться окончательно. — Да это вообще надо в музей отнести!
— Блин, Сатарина, такое ощущение, что это вы всю ночь поддавали, а не я, — Гуг всё ещё оставался недовольным донами.
— Та-а-ак, — произнёс дон Эмануил. — Чего это вы там пили всю ночь, Гуг?
— Да подождите вы, Эмануил! — начал сердиться дон Гуг. — Я, блин, книгу новую начал, а вам бы, блин, всё бы выпить!
Дон Гуг уже давно набрался и никак не снижал высоту.
— Ну да, после седьмой сегодня ночью блеванули и сразу начали новую книгу.
— Вы гомес, Эмануил! Всё было гораздо круче, а вы, блин, как Дон Бау прилепились и не отвяжетесь.
— Ты, очки бородатые, ты через какие дырки смотришь?! Где ты Бау увидал?! — разошёлся дон Эмануил. На гомеса он уже не обращал внимания.
— Да успокойтесь вы, оба, — вмешался дон Сатарина. Он уже досконально изучил этикетку с одиноким словом «Самовозгорается» на ней, и теперь хотел узнать, как же можно с такой дряни книги начинать. — Давайте, Гуг, рассказывайте, что вы там собирались.
— Ну, в общем, всё так круто было, — дон Гуг откинулся на подушку, зачем-то заулыбался и закачал головой.
— Вы головой-то не качайте, а то Микола эпилепсию лечить придёт, — дружески посоветовал ему злой дон Эмануил.
Напоминание о большом отце Миколе Гуга охладило, и он, наконец, заговорил:
— Ну, короче, мне всё это приснилось: про то, как я жил где-то в избе…
— Хорошо сказано: «где-то в избе», — не удержался Эмануил.
— Да не начинайте вы, — обратился к нему Сатарина.
— Ладно, раз дон просит — не буду, — поклонился ему Эмануил с рюмкой в руках. — Ваше здоровье, благородный дон Сатарина!
Они чокнулись.
— Да блин, гомесы! Слушайте же меня! — от волнения дон Гуг забыл присоединиться к чокающимся, и именно это радикально подействовало на донов. Они отставили полные рюмки и наконец обратили свои взоры на Гуга.
— Ну вот! Мне всё это приснилось. И как я во сне ходил за дягилем, и как в окошко смотрел.
— Приснилось после вчерашней ночи, — прошептал Эмануил Сатарине, так чтобы Гуг не услышал. Тот не услышал и продолжил:
— А этот крик у меня до сих пор в ушах стоит.
— А, я знаю, это Микола похмелиться пришёл, видит: Гуг спит. Дай, думает, крикну в ухо — и крикнул. А у Гуга там видения всякие во сне побежали, — дону Сатарине сон Гуга не понравился с самого начала. — А вторую часть рассказа ты тоже сам придумал, вернее, тебе приснилось?
— Ну, мы с Дустом ещё давно об этом когда-то выдумали, — Гуг стал просто никаким.
— А вообще, почему это вы каких-то там отцов в гости ждали, а не донов? — вдруг начал возмущаться Сатарина.
— Вообще бред это был, а не сон, — Эмануил поднял невыпитую рюмку и опрокинул её в рот. — И именно потому, что это был больной бред, вам, Гуг, привиделись кошмары, будто вы уже двенадцать лет не пьёте.
— А был бы это сон, вам бы приснился дом, в котором половину занимал бы хлорообрабатывающий аппарат, а за домом стоял бы колодец с водкой, — подтвердил дон Сатарина. — И к вам бы никакие гости не шли, а наоборот — вы были бы один и ни с кем не делились бы!
— Если бы вы это написали, Стрептисий, вы бы, блин, жопой к верху бегали бы от радости, — не нашёлся что ответить Гуг.
— Ну да, а раз это ты, Гуг, написал, значит всё, давайте Имперские увеселения устроим.
— У него каждый день Имперские увеселения, — заметил Сатарина.
— А вы вообще молчите, Сатарина! — огрызнулся Гуг.
— А то что?
— А то, блин, вы как, блин, отец для меня станете.
— Да сам ты уже пан давно.
— А ты гомес!
— Да ладно, я с Халдеевым не обнимался на фотографии!
— Блин! Стрептисий! Вы слышали?! Это, Сатарина, всё! Это кадастр! Эмануил, позвоните отцу Дусту, чтобы у него там в кадастре пусто не было.
— Сами и звоните! — послал Гуга Эмануил.
— Чё вы орёте? Щас мать придёт!
— С работы?
— А откуда же? Чего она, на дому, что ли, работает?
После такого загруза повисла минутная тишина, которую прервал Эмануил:
— Позовите Ариму, я хочу наслушаться правильной и обстоятельной русской речи!
Трудно сказать, к кому дон Эмануил обратился, потому что Сатарина уже полгода не разговаривал с премерзким отцышкой, а Гуг принялся непонятно к чему яростно зевать налево и направо.
— Ну вы ещё раз зевните, — произнёс Сатарина, — может, уснёте и ещё что-нибудь во сне..
— В бреду, — поправил его Эмануил.
— …в бреду ненормальное увидите.
— А вы вообще молчите!
— Может, увидите, будто с женщиной спите.
Это окончательно вывело из себя дона Гуга. Он громко цокнул зубами, схватился за скулу и вскричал:
— Оооо! Блин!! Зуб!!! И десну прикусил!
Всё стало ясно. Доны Эмануил и Сатарина неторопливо выпили ещё по рюмочке, встали, любезно попрощались с благородным доном Гугом и вышли на мороз.
***
Свой день рождения благородный дон Гуг отмечал в скверном расположении духа. Двадцать пятое февраля выдалось слякотным и промозглым днём.
«Неспроста это», — смекнул Гуг. Сначала пришёл дон Сатарина. С собой он ничего не принёс, и у Гуга вдруг заболел указательный палец левой ноги — последствие падения злополучного окурка.
Потом звякнул отец Дуст и стал мерзко («Хорошее словечко для кадастра», — подумал Гуг) спрашивать, почему завтрашний день рождения справляется уже сегодня. «Ну, началось…» — вздохнул про себя дон Гуг.
Затем позвонил Великий и невзначай поинтересовался, не справляет ли он там чего. В Гуге начало возрастать кровяное давление, и появилась сухость во рту.
В 16:30 в дом к нему заявились: ОН Сам, ЕГО дочка и Тайный Канцлер.
Без кадастра. «Значит, будет пить», — Гуг решил проявить сегодня твёрдый характер и подольше не впадать в анабиоз. Великий, не снимая ботинок (Гуг раз пять сказал ему по телефону, что, не разгибаясь, моет пол), вошёл в гуговскую комнату, посмотрел на стол с одинокой пепельницей (недавно Гуг приобрёл себе более обширную банку, дабы ничего не разбрызгивалось), перевёл взгляд на Гуга (Гуг старался держаться вертикально), помолчал и сказал, что ему пора, дочку надо отвозить, ему самому статью ещё писать, в ванну сходить надо и вообще он уезжает в командировку. Гуг от слабости сел.
Когда Великий отбыл, в комнату вбежал Микола с примазанным вазелином гермесом, вознегодовал, что Великий не поздоровался с ним, большим отцом, и потребовал парамедика. Всем стало грустно, Гуг лёг, а за окном заметно потемнело. Потом играли в домино. Здесь Гуг немного развеялся, глядя как Дуст после очередного проигрыша ползёт под столом с радостными криками «Я паровоз!!!»
Но под конец игры Микола принялся слишком часто орать «Закрываю!» и «Пусто-пусто!», и Гуг осознал, что ему сегодня вечером не хватит.
В 20:42 приехали парамедик Бяма и дон Эмануил. Ну точно, всё шло к худшему — Бяма привёз всего три бутылки «Демидова». От злости Гуг задумал гадость — напиться побыстрее и всех выгнать. Окончательно вывел Гуга из себя дон Эмануил, посмевший с типично отцовской наивностью и непоследовательностью поинтересоваться, а что, собственно, мы с водкой кушать будем?
Гуг изумился, Гуг вострепетал, Гуг смолк и сник. Ему надоело бороться с глупостью человеческой, и решил он выпустить из рук своих нити мира и предоставить вещам пребывать, как они есть.
Ближе к полуночи Гуг перестал пьянеть и удивлённо воззрел на окружающих. Разговоры о пиве, пьяный Дуст, бутылка «Демидова» в руках у Миколы — всё перестало волновать его. По телу Гуга разлилось тепло, и ему стало хорошо. Он захотел встать и улететь. Ощущение праздничности нахлынуло на него, двадцать первый год ударил в грудь. Он посмотрел на варварок, пьяных, глупых, ведущих досужие разговоры в полуметре от его носа. Гуг кашлянул, потом поперхнулся водкой. И наконец сделал то что хотел, наверно, всю жизнь.
Света пошла куда-то, Гуг ринулся открывать ей дверь… Было довольно темно… Гуг сказал ей: «Подожди», — и мягко прижал к косяку. Правая рука медленно провела по её телу от шеи до пупка, глаза смотрели куда-то влево… «Ты что, Гуг?! — Света ошарашено уставилась на него. — Господи!» — Гуг дотронулся до её левой груди, ощутил её упругость, нашарил сосок. Потом оттолкнулся, развернулся и быстро пошёл в комнату. Там он упал на кровать и крепко заснул.
Это была его ночь, это было его сновидение!
Сначала снег, потом он полетел куда-то на запад, над домами, лесом, снова домами… Потом Гуг заснул и увидел страшного человека, развалившегося на диване с бутылкой в руках, с красной повязкой на голове…
1995
Суд над Диасом
— Благородный дон Диас! Взойдите на кафедру.
Строгий и бесстрастный голос вывел Диаса из забытья. Поднявшись с грубой деревянной скамьи, он, еле волоча ноги, побрёл через весь Мраморный зал к возвышению, на котором стояло что-то вроде трибуны. Сотни глаз молча наблюдали за ним, и пристальнее всего — глаза Великого и Справедливо Карающего.
Диас шёл очень медленно, ни на кого не глядя, даже на Императора. Здесь, в Летнем дворце, куда его доставили на рассвете, его наконец освободили от верёвок, и сейчас, медленно ступая, он растирал затёкшие кисти рук.
— Встань сюда, дон, — голос маршала казался ему каким-то далёким, ненастоящим. Диас поднялся на кафедру, встал лицом к трону и только теперь взглянул на Императора.
Великий, огромный, свежий, здоровый, закутанный в мантию, недвижно восседал на столь же огромном троне и смотрел прямо на Диаса.
Благородный дон отвел взгляд. Посмотрел на пустующее кресло адвоката, пьедестал Тайного канцлера, уступочку маршала, Стол Семерых с сидящими за ним сановитыми особами.
Знал он из них только одного, но зато какого! Благородный дон Эмануил Левобережный, Хранитель печати, Главный летописец Империи, сказочно богатый, знатнейший Эмануил, один из Основателей, Исполнитель сокровенных поручений Императора, старый и верный друг. «Какие разные судьбы, — мелькнуло в мозгу Диаса. — Он — за Столом Семерых, а я завтра буду на какой-нибудь галере».
— Благородный дон Диас! Вы предстаёте перед Высшим имперским судом по обвинению в предательстве интересов Империи и Императора. Сейчас вам будет задан ряд вопросов, — голос маршала звучал так, будто он уже зачитывал приговор. Впрочем, за этим дело не станет. — Поклянитесь на своём мече, что будете отвечать честно и полно.
Эта была стандартная процедура начала Имперского суда, и поэтому никого не смутило отсутствие у обвиняемого вышеупомянутого меча: он был отобран два месяца назад, в тихий вечер после жуткого дня, в лесу Сгущающихся сумерек.
Диас ещё раз обвёл взглядом Мраморный зал, только сейчас заметил рядом с троном благородного дона Висенте, Сидящего, как и положено, Справа, потом снова посмотрел на Тайного канцлера. Сейчас, спустя два месяца с того злосчастного дня, когда его лишили всех должностей, земель, богатств и привилегий, он уже без трепета относился к тому, что Тайным канцлером был не он, а кто-то другой. Какой-то выскочка, из новых, с незапоминающимся именем.
— У меня нет меча. Если позволит высокий суд, я поклянусь своей жизнью.
— Суд не против, — это были первые слова Тайного канцлера. — Клянитесь.
— Клянусь.
«Ну вот и всё. А мог бы отказаться. Послать их. Или плюнуть в лицо кому-нибудь. Или лучше поднять бунт, прямо здесь». Идея о бунте была, конечно, не лучшей идеей. Из добрых трёх сотен зрителей, сидящих в глубине зала и на балконах и жрущих сейчас его глазами, найдётся лишь человек пять, без колебания пришедших бы ему на помощь. Дон Сатарина, Возжигатель огня, Истребитель неверных, лучший боевой генерал Империи. Дон Сандро, Строитель Лабиринта, бывший когда-то святым отцом Аримой, получивший недавно в наследство великолепный замок с двадцатью деревнями. Дон Грог, черты которого чем-то смутно напоминали Диасу сразу нескольких людей: и отца, и дона, и пана, и снова отца. Дон Маседа Тронхеймский, новый военный товарищ Диаса, приехавший в столицу сразу после Тронхеймской войны. Да дон Эмануил. Вот и всё. Бунт. Да уж. Первые четыре сидят сейчас не в ложе — в зале, да ещё не в первых рядах. Они в немилости. Исключение — честный Эмануил. Он постарается его спасти. Но рядом с ним за Столом Семерых — отъявленные мерзавцы, мерзкие, продажные твари. Наверняка недавние отцышки. Затопчут так, что почище оврага Очищения будет.
— Итак, вы, благородный дон Диас, обвиняетесь в измене Империи и Императору, которую вы совершили 22 числа первого месяца Жары («Что за дурацкие названия они придумали», — подумал Диас.) в пределе Заколдованного меха, в лесу Сгущающихся сумерек, — Тайный канцлер перевёл дух, отпил водички и продолжил уже более едким тоном. — По вашей милости Империя потеряла три центурии, а еще пять центурий еле выбрались из того пекла, в которое вы их завели. Припоминаете? — спросил он уже с изъедающей интонацией.
Припоминает ли он? Ещё бы. То утро 22 июня сложилось замечательно: дождя не было, а был туман, благодаря которому их Третий Тронхеймский легион сумел незаметно подобраться к передовым постам лагеря неверных. Ещё вечером на военном совете они решили сжать их в клинья. Сатарина командовал левым флангом конницы, он, Диас, — правым. Десять когорт в центре под командованием Маседы были не из новичков, каждый знал своё дело. Началось всё довольно рано, часов в восемь…
— Я задал вам вопрос! — почти заорал Тайный канцлер.
«Как же его всё-таки зовут? Гарда? Герда?»
— Да. Припоминаю.
— Я вам всё-таки ещё раз расскажу, может, совесть разбужу, — Тайный Канцлер был нагл и жалок. Отцышка. — После блистательной победы нашего Великого и Справедливо Карающего…
…Да, в восемь всё началось. Туман развеялся, и мы увидели их войско. Но мы этого ждали, а они нет. Если бы мы ударили сразу, разбили бы без единой потери. Но у нас был великий полководец, дон Кондор Предвечный. И всё должно было делаться по правилам военного искусства. Сначала выступили лучники. Потом вперёд двинулся пеший центр, а за ним — мы, конница…
— Гений нашего любимого Императора в полной мере…
…К девяти стало жарко. Мои всадники раз за разом пытались разбить каре левого фланга неверных. Вместо того чтобы пойти полукругом, поступил приказ — идти напрямую, напролом, во фронт этому чёртовому каре. А там — болотистая земля…
— После битвы, в которой вы едва не проявили трусость и военную безграмотность…
…Безграмотность и трусость, чёрт возьми! К десяти я потерял пятую часть своего фланга, а центр стал тесниться под давлением врага, которому отступать было некуда: загнали мы его в самый угол, к лесу Сгущающихся сумерек…
— …совершенную неспособность руководить врученными вам когортами…
…В десять двадцать от Великого прискакал дон Эмануил с приказом взять каре. Но ускакать он уже не смог. Откуда ни возьмись, появились эти уродливые длиннобородые копейщики и стали обходить нас, завязших в чёртовом болоте. У меня оставалось три четверти, и двух центурионов уже убило. Я перегруппировал свой фланг, дал Эмануилу центурию и послал на бородачей, чтобы он вбил в них клин…
— …а также неисполнение приказа…
…Эмануил сделал то, что требовалось, и тогда мы все ринулись в брешь и выскочили из этого дурацкого болота, нарушив тем самым приказ. Мы обошли их фронт и вдарили во фланг. Сатарина изо всех сил рубился на другом конце Выморочного поля, да и Маседа сумел выстоять и теперь держался молодцом. И мы давили их, давили, и Эмануил, верхом на чёрном коне, собственноручно зарубил человек тридцать…
— …бездумные ваши попытки…
…Но когда битва почти закончилась и неверные были рассеяны и беспорядочно отходили в лес, Сатарина с десятью всадниками увлеклись погоней, посекли массу дикарей, но не остановились и с ходу врезались в их ещё сопротивляющийся остаток. Там оставалось сотни две. Сатарина перерубил бы и их, но там оказались арбалетчики, и через минуту семеро его попутчиков уже лежали в грязи вспаханного поля…
— Вместо того чтобы организованно уничтожить отступающего врага, вы, покинув свои когорты и нарушив ряды правого фланга…
…Но как же, чёрт побери, мог я не покинуть ряды, когда над полем разнёсся пронзительный звук рога благородного дона Сатарины Арканарского, рога, сделанного еще во времена Основания. Сатарина увяз, Сатарина в беде… Я взял две центурии, оставив Эмануила вместо себя, и бросился на левый фланг…
— И когда вам дали десять когорт…
Мы разбили их почти сразу. Но Сатарина оказался раненым, не тяжело, но крови было достаточно. Сейчас он, судя по всему, поправился… Но тогда его увезли в Ставку, а я принял его войска, и всего у меня вышло десять центурий: две с половиной когорты — из шести конных когорт Третьего Тронхеймского легиона, которые были ещё утром. И тогда приехал этот, от Императора, с приказом добить неверных в лесу. Конницу — в лес! Он ещё сказал, что лес довольно редок. Так и сказал…
— Вы и тогда умудрились потерять сто двадцать человек, между прочим, преданных имперцев.
Похоже, Тайный Канцлер закончил. Повисла неприятная тишина, нарушаемая только поскрипыванием пера в руках писаря.
1996
Кролики и чапараль
«…Зеленый массив охранной зоны санатория «Узкое» — бывшая часть Битцевского лесопарка — была передана в ведение Академии Наук РФ (бывш. АН СССР) распоряжением городских властей в 1970 году. Площадь — 250 гектаров. Три четверти территории занимает лес, преимущественно лиственный: берёза, осина, липа, дуб. Встречается также сосна и ель. Массив густо испещрён многочисленными ручьями, здесь берёт начало речка Чертановка. Каскадно расположенные пруды, шедевр паркового искусства XVIII века, органично вписываются в ландшафт охранной зоны санатория «Узкое». На её территории встречается до двадцати видов птиц, белки, зайцы, ежи; иногда — лоси. В прудах водится рыба. Массив богат грибами и ягодами…»
Из настенной газеты в фойе жилого корпуса санатория «Узкое»
30 октября 1996 года, вечер
— …А всё-таки, Диас, что означало ваше недавнее высказывание относительно аримского наезда на Великого? — с этими словами дон Эмануил кинул полупустую бутыль «Очаковского» дону Диасу, сидевшему, как всегда, на середине лестничного пролёта, чуть ли не в трёх метрах от всех остальных. Бросок не удался, и бутыль запрыгала по ступенькам.
— Ну чё-ё вы делаете, — протянул дон Сатарина, даже не пытаясь её остановить. — Да у вас, благородный дон…
— Ой, Сатарина! Ты, никак, проснулся! — ответил Эмануил, не глядя на него. Взгляд его почему-то был прикован к рукам Диаса, подбирающим бутыль, вытирающим её, открывающим крышку…
Диас сделал большой глоток и, чтобы его не переспрашивали, поднял вверх указательный палец. Затем он, чтобы не показаться выигрывающим время, быстро поставил бутыль и завинтил крышку.
— Простите, о каком наезде вы говорите? — медленно спросил он и тут же пожалел об этом: сейчас его обвинят в отцефилии. Но тут его вопрос поддержал Сатарина. Нарочито пьяным голосом он почти прокричал:
— Да! Почему я ничего не знаю ни о каких наездах на Императора?
Эмануил картинно вздохнул, потом, не поворачивая головы к Сатарине, как бы нехотя выговорил:
— Прокуратор ничего не знает, потому что пьёт много, особенно с неверными и особенно водку. В сто восемь лет так нельзя, благородный дон. А вы, — он бросил какой-то очень серьёзный, исподлобья, взгляд на Диаса, — очевидно, опять впали в любовь к отцышкам. — Почти без паузы он продолжил: — Когда я от вас позвонил в Дрочебург, а Арима весёлым голосом заявил, что памятник Великому сойдёт и фанерный…
— Ну?
— Ну, вы что сказали?
— Это был наезд не на Великого, а на Империю, потому что памятник — Империи, — вяло произнёс Диас. Вопрос и ответ были из разряда путаниц; обычно так начинаются длинные изнуряющие никчемные споры ни о чём, когда собеседники, не понимая друг друга, становятся на время врагами. Хуже всего в таких спорах заключительная фраза: «Значит, мы говорили об одном и том же». Диас почему-то вспомнил, как классе в третьем они минут двадцать решали один сложный пример, написанный на доске, не додумавшись посмотреть на его конец: там всё это умножалось на ноль. Он уже знал, что скажет Эмануил.
— Тем более, а вы принялись Ариму защищать…
— Отцефилия! — сделал вывод Сатарина, сказав это скорее радостно, чем упрекающе.
В голове Диаса по привычке стали выстраиваться всякие доводы в свою защиту: Ариму он не защищал, а всего лишь сказал, что, раз памятник — Империи, а не Императору, то никакого наезда на Великого нет. Тут он понял, что этот спор явно проигрышный, и ещё понял, гораздо более чётко, что спорить-то он совершенно не хочет, что и тогда, дома, он сказал это лишь для ясности, а не в пику кому-либо, и что ни Сатарина, ни, тем более, Эмануил спорить тоже не хотят, и всё только что сказанное ни имеет ровным счётом никакого значения. Диас поймал себя на том, что если он будет следовать этой мысли дальше, то придёт куда-то совсем не туда, в какую-то бездну. Так иногда бывает: думаешь о чём-то и вдруг доходишь до страшной пропасти, в которой живёт всё, о чём тебе думать неприятно. Ты останавливаешься и пытаешься переключиться на другое, но обычно это не получается. А из пропасти веет холодком, от которого — мороз по коже. Каким-то отвратительным чувством неустроенности, заброшенности…
Диас ещё раз отхлебнул пива, передал бутыль Сатарине и сказал:
— Чего-то мне грустно.
Эмануил посмотрел на него, хотел было произнести что-нибудь саркастическое, но передумал. Возможно, он понял Диаса, а может быть, вспомнил, как несусветная грусть приходит чаще всего вот так, неожиданно, посередине дела, фразы, жеста.
Сатарина тоже молчал: ему вдруг очень захотелось домой; и он почти наверняка был уверен, что если сейчас скажет об этом, никто не поднимет его на смех, все встанут и уйдут.
Потом все трое подумали что-то… Они ведь собрались здесь просто посидеть вместе — это было главнее всех этих споров, этого хотелось им больше всего. И может быть, давнее родство имперских душ растопило повисшую тишину, чувство общности, тихим зверем сидящее в каждом из них, разогнало тоску, не дало ей превратиться в отчаяние.
— Не грустите, Диас, — просто сказал Эмануил. — Отцу Сифилио сейчас гораздо хуже, поверьте.
— А давайте выпьем, что ли! — громогласно предложил Сатарина. Он поднял бутыль, обвёл взглядом присутствующих, остановившись на Диасе.
— А давайте! — в тон ему воскликнул Диас.
— За… Донство!
— За Донство!
— За Донство!
Это подействовало. Диас переключился на что-то другое; Сатарина с настоящим удовольствием отметил качество пива, Эмануил искренне поддержал его. Заговорили о сортах и пивзаводах. Почти сразу сошлись на том, что практически любое пиво хорошо, когда оно вовремя.
…Бутыль заканчивалась. Эмануил перевёл разговор на отсутствие этого негодяя-отцышки и его финансы.
— Небось, как всегда, с Кисой деньги на монитор пропивает, — заявил Эмануил. Сказал он это даже как-то неохотно, как расхожую истину, которую и говорить-то не стоит. Все трое прекрасно знали, что на самом деле за этими словами ничего не стоит. Это то же самое, что и сказать: «Великий уехал в командировку в Чечню в район Соловьиного» или «Солнце не светит ночью, потому что оно отцышка» — ну что на это ответишь? Никто поэтому реплику не поддержал, и беседа оборвалась.
Диас поднялся, подошёл к окну и посмотрел на освещённый Приют для умалишённых… Он подумал, что за полтора года так ни разу и не побывал в собственных землях По ту сторону от рва Опущения. Потом перевёл взгляд на блестевший вдали небоскрёб с синей крышей. Два красных огонька на ней сейчас почти исчезли не то в тумане, не то в ночном дожде и слякоти. Взгляд сам собой упал на это удивительное поле перед лесом. Сейчас оно просто чернело за огнями дороги, совершенно нельзя было различить редкие деревья, росшие на нём островками… Диас вдруг понял, на что похоже это поле. На пустыню. Пустыню с зарослями чапараля. И кактусами. И ямами-ловушками для кроликов.
— Пошли погуляем, — сказал он Эмануилу.
— Туда?.. — тот сделал кислую мину. — Чё там делать?
Диас опять знал ответ. И всё же в устах Эмануила эта фраза, произнесённая здесь и сейчас, приобрела совершенно особый оттенок. В ней не было ни аримской лени, ни панской отмазки, ни варварского непонимания вопроса, ни даже обычного отклонения предложенной идеи типа «А надо ли нам это делать сейчас?» В словах Эмануила Диасу почудилась какая-то ужасная тоска, уныние, уверенность в том, что мы не можем идти гулять по этой прекрасной пустыне. Просто не можем.
Сатарина спал. В Диасе взыграла злость: да какого чёрта он спит? Он поймал себя на мысли, что в последнее время бывает часто раздражён Сатариной, особенно когда тот ведёт себя явно по-дурацки, а потом оправдывается, что вот такой он человек, и что таково его донское желание, или из-за его совершенной неспособности мыслить абстрактно, или из-за его привычки акцентировать внимание на любом имперском слове («пан», «гомо», «борьба» или та же «абстракция»), встреченном в газете, по телевизору или просто в автобусе… Эмануил заметил его раздражение.
— Ну и что вы собираетесь делать, благородный дон? — его вопрос на миг показался Диасу призывом идти домой.
Теперь Диас знал наперёд, что сейчас скажет он сам.
— Надо всё менять к такой-то матери, — так и сказал он. (Почему-то Диас посчитал, что фраза «Надо всё изменить» будет звучать слишком пафосно.)
Эмануил усмехнулся. Диас правильно истолковал эту усмешку как общее согласие.
— Надо прекращать такие вот посиделки. Ничего хорошего в них нет, — продолжил он.
Эмануил прекрасно понял, что речь шла не об очередной борьбе с пьянством. На Диаса опять «нашло». Эмануил с некоторой осторожностью и даже с какой-то неприязнью относился к подобной тяге Диаса к преобразованию всего и вся. В этом было что-то от компьютерных стратегий. Максимализм не нравился Эмануилу.
— Это не выход, Диас. Дело не в посиделках, а в том, что Сатарина на них спит. А мы спорим. А Арима скучает. Дело в нас, Диас, — последнюю фразу Эмануил произнёс как бы с упреком. Он часто говорил такими общими фразами-выводами, когда, бывало, достаточно выпьет.
— Я имел в виду, что эти посиделки ослабляют нас. Поэтому нужно от них избавиться. Но необходимо и найти какое-то другое дело, важное и интересное, — Диасу были присущи некоторое косноязычие и одновременно — канцеляризмы в речи.
Эмануил снова усмехнулся, но уже по-другому:
— Так Сатарина и на нём будет спать. Дело в нас самих, Диас.
Диас не любил, когда кто-нибудь дословно повторял только что сказанное. Ему казалось, что тот, кто так делает, просто не видит за своей, может быть, и правильной истиной нить дальнейшей беседы, не желает прислушаться к его, диасовским, идеям.
— Чёрт, я согласен, что дело в нас самих, но подобные посиделки тоже являются частью нас самих, и если вы хотите нас изменить, то давайте начнём с посиделок, — выпалил он.
Эмануил перешел на иронию:
— А нужно ли нас изменять, Диас? К чему это? Всё равно придёт Император со своей протухшей магией, и всё будет как прежде. Он издаст закон, что — всем пить, а потом, утром, издаст другой закон, и так далее, или, как говорит пан, «Всё в том же гомодухе».
— Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду, Эмануил. Вы не пан, вам не всё равно, что с вами и с нами будет.
— А откуда вы знаете? Может…
Диас перебил его:
— Знаю. И вы знаете о том, что я знаю. Обо всём, что я знаю.
Но Эмануил не хотел отвечать. Он поднял бутыль и с ироничными возгласами «Слава Великому Императору!» выпил несколько глотков. Он вовремя остановился, чтобы осталось Диасу, и передал бутыль ему.
Диас понял нежелание Эмануила и почему-то про себя поблагодарил его за это.
— Да здравствует Великий! — сказал он и допил оставшееся пиво.
31 октября 1996 года, утро
В восемь пятнадцать благородный дон Эмануил вошёл в вестибюль станции метро «Ясенево», купил газету «Завтра», потом два жетона, прошёл на станцию и сел в поезд, отправлявшийся в сторону центра.
Народу было как всегда навалом, но Эмануил мало обращал на это внимание: он удобно устроился на довольно мягком сидении и не намеревался его кому-либо уступать. Ни о чём особенном не думая, он уставился в рекламу на противоположной стене. На протяжении двух остановок он внимательно изучал ее, но потом ввалилась масса людей, и рекламу видно не стало. Тогда Эмануил принялся рассматривать всех этих людей.
В таких вот долгих поездках на метро Эмануил испытывал противоречивые чувства. Прежде всего, долгое нахождение в вагоне, даже в положении «сидя», утомляло. Люди, остановки в тоннеле и объявления станций утомляли не меньше. С другой стороны, было в этих утренних поездках что-то притягательное. Приятно было думать, что вот, я сейчас еду на работу зарабатывать всякие там деньги, причём — в «Самовар», на имперскую работу! — а потом, вечером, я поеду обратно, уставший, но зато — домой и к Империи. Приеду домой и позвоню Ариме или Диасу. Что-то во всём этом есть, не то чтобы значительное, но — правильное и упорядоченное. «И это правильно!» — вспомнил Эмануил известную пальцовку и передёрнулся про себя.
Не додумав, Эмануил раскрыл газету и стал искать что-нибудь «от Великого». На четвёртой странице он, к своему удовлетворению, обнаружил-таки приличную по размерам статью Его Самого — «Свет жестокой звезды. Письма мёртвого капитана». Пробежав её глазами, Эмануил решил оставить чтение на потом, свернул газету в трубочку, откинулся и закрыл глаза.
Через некоторое время, где-то к станции «Профсоюзная», Эмануил обнаружил удивительное свойство поездки на метро: тебе постоянно кажется, что это — хорошее место для размышлений, ты всеми силами пытаешься просто сидеть и думать, но всегда оказывается, что мысли убегают куда-то в сторону и не дают сосредоточиться, и сколько бы ты ни пытался придумать хоть что-нибудь, в голове твоей остаётся лишь этот ужасный отражённый шум двигателей. В метро нельзя думать!
Эмануил решил это проверить. Он попытался найти предмет размышлений, но даже этого ему не удалось. В его голове всё прыгало; чем больше он пытался сосредоточиться, тем сильнее его отвлекали звуки, движения и фигуры. Эмануил закрыл лицо руками. Он чувствовал нарастающее раздражение. Было такое ощущение, как будто что-то очень материальное вскипает в его теле всякий раз, когда он старался остановить внимание на определённой мысли. У него затекла шея. Он подумал, что если смотреть на рекламу, то тогда что-нибудь придумает, но рекламу загораживали. Тогда он решил смотреть на стоящих людей, их одежды, но люди качались и тряслись, и это было ещё хуже. На «Октябрьской», когда поезд остановился, Эмануил почувствовал некоторое облегчение, но тут он увидел, как в вагон входит нищенка с ребёнком, это его взбесило, и он стрелой выскочил на станцию.
Он так и не понял, как оказался на улице. Тут только Эмануил сообразил, что совершил какой-то иррациональный поступок. Он так и подумал: «Иррациональный». Зачем он, спрашивается, выскочил? Эмануил не мог ответить. Впрочем, выскочил он довольно удачно — на Кольце. Постояв немного, Эмануил твёрдо решил, что назад в метро он спускаться не будет, а лучше проедет по Садовому на троллейбусе — «десятке» или «Букашке».
Для этого надо было пройти метров двести налево и перейти дорогу. Эмануил, постоял ещё немного, вдохнул холодный утренний воздух, поднял воротник и бодро зашагал по тротуару, пытаясь уворачиваться от встречных прохожих.
Однако, сделав несколько быстрых шагов, он почему-то захотел замедлить свое движение. То ли ему понравилось это солнечное холодное осеннее утро, то ли он захотел сильнее почувствовать свою необыкновенную свободу, свободу делать что хочешь и ходить куда хочешь, но в конце концов Эмануил остановился прямо посреди людского потока. Он достал сигарету, не спеша закурил и затянулся. По-прежнему стоя на месте, Эмануил окинул взглядом бегущих прохожих, не снисходительно, а, скорее, делясь с ними радостью за себя. Потом он снова подумал о свободе. Вот сейчас его действительно ничего не связывает ни с этими людьми, ни с «Самоваром», ни с мамой и папой. Он ощутил потрясающее удовольствие от своего стояния сейчас на месте где-то в Москве, там, тогда и столько, где, когда и сколько он сам захотел. Изволил. Ему в голову пришли стихи Моррисона о свободе из диасовской книжки: что-то там… «когда узник щурится на солнце, как крот из норы… первое путешествие ребенка вдали от дома…» Эмануил на миг почувствовал себя этими узником и этим ребенком…
Докурив до конца, Эмануил, держа окурок, пошёл нарочито медленно, чтобы не подпасть под общий темп движения прохожих. Он шёл и озирался, и глядел вокруг. Женщина, покупающая цветы, обёртка от чипсов, киоск, урна, окурок летит в неё, палатка с хлебом, реклама, сигнал «Волги», «палец» идет навстречу, машины тронулись, небо сквозь облака голубое… Эмануил вдруг понял, что смотрит на всё это как на фильм. Благодаря своему стоянию и медленному шагу он сейчас был начисто выключен из окружающей его улицы. Он подумал, что если сейчас пойти на ту сторону, машины будут ехать сквозь него… Люди, проходящие мимо, не обращали на дона никакого внимания. Эмануил с интересом изучал это новое ощущение.
Казалось, будто его взгляд или, возможно, он сам скользит над всей этой площадью, охватывает её, закутывает в свою сеть. Эмануил неожиданно почти явно почувствовал, как будто он висит высоко в воздухе и внимательно следит за происходящим. Потом он снова ощутил себя стоящим на земле, его глаза сузились, он как-то неестественно наклонился вперед, вытянув голову (люди не замечали его), и зачем-то тихо зарычал. Какая-то женщина попалась ему на глаза: она стояла на остановке спиной к нему. Эмануил стал тщательно смотреть на неё, сам не зная зачем, и перед тем, как она обернулась, он уловил, что какая-то тень накрыла её с головы до ног, будто гигантская шаль… Но тут он увидел её лицо и отвёл взгляд. Всё вдруг встало на свои места: люди, дома, машины, небо вновь привычно окружали его.
Эмануил всё ещё стоял, пытаясь понять, что это было, но теперь он думал об этом как о чём-то давно произошедшем и постороннем. Какая-то абстракция! Он снова закурил, и постепенно вместе с дымом в него стал вползать этот успокаивающий вкус упорядоченности. Окружающий мир, отражающий солнце в витринах, пахнущий морозом и выхлопами машин, обволакивающий асфальтом и людьми, очень скоро вновь заполнил Эмануила до отказа, не оставив места для неустроенности и неясных тревог. Стало тепло и уютно.
Эмануил посмотрел на часы, выругался и прибавил шагу.
31 октября, вечер
Около восьми вечера, после плотного обеда Возжигателя огня и «святого» Тайного канцлера, шести—семи телефонных звонков и уламываний «этого недодона», у Панской арки встретились трое: благородные доны Сатарина и Диас и святой отец Арима.
Как это бывало всегда, приветствие в устах каждого из них прозвучало искренне и слегка вопрошающе. Своей интонацией это имперское «о-о-о-о-ос-с-с-с-с» похоже скорее на «Как? И Вы тут? Ну-ну…», чем на обычное «Здрасьте». И ещё — обязательное пожатие рук.
— Так, прежде чем вы объясните мне наконец, зачем меня… зачем я здесь, давайте поднимемся на минуту к пану, я ему отдам кое-что, — Диас закончил фразу прежде, чем остальные успели рассмотреть друг друга. Он всегда так вот говорил.
— Ну ладно, ладно, — сказал только Сатарина. Арима вообще промолчал.
В дверях Сатарина поинтересовался было… но Диас оборвал: «Щас сам увидишь».
Они медленно поднялись на лифте. Ехали почему-то молча. Арима сопел, Сатарина спрятал пол-лица в воротник куртки, застёгнутой по привычке до верха, Диас перебирал что-то в огромной сумке.
Вышли. Сатарина с Аримой как всегда встали в отдалении, предоставив звонить Диасу. Почти сразу после звонка замок панской двери загремел. Через минуту в проёме появилась борода пана Гомесского. Борода сказала: «Щас», — и дверь вновь захлопнулась. Доны и отец молча ждали. Судя по всему, пан был разбужен и сейчас облачался. Наконец, пан, в расстёгнутой рубашке и рваных штанах, вынырнул к гостям.
Он обвёл их тусклым взглядом, протянул каждому руку и три раза выдавил:
— Ос.
Поздоровались и замолчали. Сатарина и Арима ждали, чего там Диас хочет ему отдать, Диас смотрел на спутанную бороду пана, а пан пытался застегнуть рубашку.
Арима первый нарушил тишину:
— Диас, вы чего-то хотели пану отдать?..
— Отдать? — тут же перехватил пан. — Ну, давайте, я лично не против.
— Пан, от вас кильватер, — полуспросил-полузаметил Сатарина. — Мы вас от чего-то важного не оторвали?
— Эмануила у вас нет? — спросил Диас.
— Нет. Арима, дай сигарету.
— Ну щас ещё! Нету у меня.
— Арима как всегда на баб потратился. И вообще он за бесплатно работает.
— Да уж, конечно. Мерзкий отцышка врёт.
— Ты, пан, свои лучше возьми.
— А где Эмануил, не знаете?
— Да блин, откуда ж мне знать? Я его в последний раз позавчера видел. Ари-и-има!
— Диас, так вы будете что-нибудь пану отдавать или нет?
Диас взглянул на Сатарину, сказал: «А, ну да», — вынул из сумки какую-то коробку и протянул её покачивающемуся пану.
Пан посмотрел на неё не очень-то внимательно, спросил: «Это то самое?» — и, получив утвердительный ответ, вновь перевёл взгляд на Ариму.
— Знаешь, кто ты, Арима, таков?
— Знаю, отцышка я, а сигарету всё равно не получишь.
— Ты слыхал, Сатарина, он сам признался… Нет, ты не просто отцышка, ты…
— Знаю, знаю, пан, иди отсюда, от тебя кильватер. Спать иди!
— Иди спать!
— Ой, ой! Как страшно. Вы куда собрались-то?
— Никуда. Вот, тебе занести эту фигню зашли.
— А чё это такое, Диас?
— Да так, абстракция.
— Ага, Диас снабжает пана абстракциями.
— Заткнись, отцышка.
— Ага, не отвертитесь!
— Короче, граждане! Куда вы намылились?
— А вы чё, с нами, что ли?
— Это смотря куда.
— Да мы сами ещё не знаем.
— Да?
— Да.
Замолчали. Арима присел на корточки, достал сигарету, закурил. Пан попросил оставить.
— Поехали к Великому.
— Ага! Так он нас и ждёт.
— Ну уж, это абстракция!
— Ну-у-у, нет. Чё там делать?
— Ну, не виделись давно, посидим…
— Угу, он нас за порог не впустит.
— Мне нравится, главное «за порог не впустит».
— Ты, пан вообще молчи.
— А какое ты, Арим, имеешь право пану рот затыкать?
— Имею!
— А ни хрена!
— Диас, имею я право?
— Ой, не доставайте, а? Щас три часа будем это обсуждать.
Снова пауза.
— Ну ладно. Чего будем делать, куда поедем?
— На улице холодно.
— Может, в бар?
— А у вас деньги есть?
— А тебя, пан, мы вообще никуда не берём, у тебя дома есть.
— Да, пан, ты… того…
— Ну щас, конечно! Сначала зашли, а теперь брать не хотят.
— Мы к тебе по другому делу зашли.
— А какая разница-то? Всё равно ведь разбудили.
— Ой, ну ладно, ну вас!
— Арима, оставишь.
— У тебя свои есть.
— Ну так куда пойдём-то?!
— А может… к Гомесскому?
— Не-е-е, ко мне нельзя!
— Ну конечно, ага.
— Серьёзно тебе говорю. У меня там… абстракция, короче.
— Понятно.
1997
Аримская грамматика, включающая в себя также и Аримско-русский словарь
Составитель — благородный дон Эмануил
Введение
Грамматика Аримы, известного отцышки и выходца с Тринидада, сложна и непредсказуема, как сам её носитель. Тем не менее, принимая во внимание значительное место, которое занимает аримский язык в жизни Империи, а также в целях нейтрализации аримских отмазок и пр., в которых, по большей части, используется аримский язык, я взял на себя труд написать этот учебник.
Пожалуй, наиболее важное место в аримском языке занимают звуки. Дело в том, что звуки, издаваемые Аримой, совершенно отличаются от звуков русского, да и всех остальных языков. Причиной этого является тот орган, который производит в Ариме звуки. Все люди говорят ртом; Арима же — удивительное исключение. Во-первых, едало и жевало, находящиеся у Аримы там, где у обычных людей расположены рот и гортань, вовсе не являются единственными источниками аримских звуков. К таковым относятся и нос, и живот, и, особенно, второе (или нижнее) едало. Очевидно, дело здесь в том, что эти едала у Аримы в некотором роде перепутаны; sapienti sat («для понимающего достаточно», лат.), здесь мы об этом речь не ведём. Я не случайно упомянул нижнее едало, поскольку звуки, им издаваемые, несут у Аримы не только отвратительный запах, но и определённое эмоциональное и лексическое содержание. Но это предмет темный и исследованию не подлежит, поэтому вернёмся к верхнему едалу. Это — феноменальный орган. Каждый звук, издаваемый им, можно было бы смело заносить в Музей Звуков, если бы таковой существовал. При этом замечательна одна особенность: эти звуки исторгаются из аримского едала только тогда, когда поблизости есть Империя, и только не тогда, когда рядом есть неверные. Об этих звуках трудно писать по той причине, что не существует ни русских, ни каких других букв для их обозначения. Ну как можно запечатлеть на бумаге звук восторга, издаваемый Аримой, курящим донскую сигару по пути к дону Висенте, где намечается пьянка? Никак. И тем не менее, постараемся как можно более полно отобразить черты аримского языка в этом учебнике.
Наконец, перед тем, как окунуться в дебри Тринидада, отметим ещё две особенности аримского языка. Первая особенность такова: в грамматике этого языка не существует правил и исключений. Каждое слово, фраза, предложение, речь подчиняется своему собственному правилу, не распространяющемуся на другие слова, фразы и пр. Вторая особенность: сам Арима по каким-то причинам (скорее всего — по причине своей отцышеской сущности) не знает или, точнее, не осознаёт своего собственного языка. Он может, конечно, разговаривать на аримском языке, но если спросить его, что значит та или иная фраза, и, тем более, почему она произносится именно так, то Арима не сможет ответить. Некоторые отцелюбы возразят нам, что Арима просто не захочет отвечать, что он всё-таки знает свой язык, но на это мы заявим: loquela tua manifestum te facit («речь твоя обличает тебя», лат.) и добавим: sublata causa, tollitur morbus («устраните причину, тогда исчезнет и болезнь», лат.), и более не будем на страницах этого учебника с ними спорить, как бы им этого ни хотелось. В определенной степени, вторая особенность и объясняет первую. В любом случае, нам всегда следует помнить и о той, и о другой.
Помимо разговорной аримской речи, я использовал аудиозаписи и, конечно, «литературное наследие» Аримы, в частности, стихотворения «Любимый Тринидад», «А-а-а. Дна-ажды… во-о-от!» и письменное предложение о «дружеских поттасовках», написанное ещё в доимперское время.
1997
Дневник Диаса
Как можно писать, когда не имеешь ничего за душой?
Звук за звуком, знак за знаком, — никто не помнит, почему это произошло.
Ты был один, к тебе подошли и предложили закурить, ты отказался, ты плохо помнишь, что произошло, очнулся не здесь, болело всё, ноги ныли.
Ты на перекрестке, машины, надо перейти улицу, кругом никого, ты забываешь, куда шёл, и стоишь, кругом тихо, тебя ничего не волнует.
Река, плывёт что-то, ты смотришь, не видно, ты заходишь в воду, — дальше и ближе — палка, ничего больше.
Звёзды, что за звёзды? Оказываются созвездиями. Названия? Ты не помнишь уже.
Ты один, все пьяные, ты пытаешься напиться, напиваешься и понимаешь, что всё равно все пьяные, кроме тебя.
Доллары лежат, фальшивые? Хрен знает. Надо проверить, но вдруг тебе по фигу.
Всё по фигу, нет ничего, ты пьян, спишь, все — негры с трагической судьбой. Радио.
Классный блюз, а варварка чешет собаку. Хреново.
Всё. Голова не работает, ты отключаешься, разбросанные вещи, глаза наполняются пьяными слезами. Спать хочется и нет. Хрен знает.
Давайте посидим ещё, все прощаются, у тебя есть дело? Осталось ещё две трети всего. Пора с этим кончать, но зачем: дел-то нет. Поём. Когда приходит такое веселье, понимаешь, что когда оно закончится, будет хуже, и тебе хуже. Лампа горит, направленная в другую сторону.
Где, куда? Тело спокойно, понимаешь, что всё не так уж плохо. Я уже говорил это? Не помню, какая хрен фигня это? Причём тут это? У тебя вся жизнь ещё есть. Каждый день как по-новому.
Завтра — новый день? Вообще, он уже сегодня идёт. Я уже давно живу в нем.
Вот картина, разве она уже была? И что, она будет завтра? Завтра — это уже и не картина совсем.
Голова стукает.
Что я делаю?
Помню, я был другим. И мне хорошо, ведь мне было тогда хорошо, только я тогда не знал, что я — другой.
Сказки, сказки.
Конец.
1997
Ехал Эмануил
Начинается эта быль весьма странно: не с дела, не со дня, а с фразы.
В начальный миг Кто-то всепамятный, для которого одинаково реальны предметы и слова, привычно наблюдая за ходом вещей, неожиданно различил в калейдоскопе чередующихся сцен, движений и красок мира нечто уже один раз случившееся, — на страницах славной рукописи — некий тождественный случай, повторение картины с точностью до последнего мазка, дежа вю мгновения, уместившегося в одну строчку крупного кегля: «Солнце ещё не скрылось за зубчатыми верхушками Икающего леса…»
Тогда это были слова, написанные шариковой ручкой в неопрятной тетрадке; теперь то же самое происходило наяву, — подобное совпадение требовало объяснений. Кто-то, чей облик теряется в очертаниях белых облаков, поразмыслив, пришёл к выводу, впрочем не совсем верному, что такой вброс вымысла в мир знаменует собой рождение новой, ещё не рассказанной, поныне длящейся грандиозной истории, разворачивающейся теперь на страницах этой книги.
Неразборчивые буквы превращаются в кроны елей и красное сияние заката, — Кто-то, спустившись до земли, устраивается поудобнее: наблюдать за новой историей.
Итак, солнце ещё не скрылось за зубчатыми верхушками Икающего леса…
…Был вечер, земля остывала, лес отдавал тепло последних летних дней и постепенно погружался в знобящий ночной холод, обычный для этих мест. Благородный дон Эмануил нещадно хлестал своим маршальским жезлом утомлённого долгим переходом коня, надеясь до темноты выбраться, наконец, на каменную […] дорогу, по которой можно скакать без боязни сбиться даже в период […] — в самые тёмные ночи в году в этой части Империи. Конь, поданный на последнем перестанке старым безмозглым трактирщиком Бетой, явным отцышкой в пятом поколении, оказался никудышным: не выдержав бешеной скачки, он сдавал всё сильнее и под конец перешёл на шаг. Не помогали и жестокие удары в красные от крови бока острым наконечником жезла из слоновой кости, чем-то похожего на вытянутую шахматную ладью в виде сторожевой башни с зубчатой верхушкой. Конь сдыхал, и Эмануил понимал, что и в эту ночь придётся заночевать под вершинами гигантских елей […], которые в последние годы распространились далеко на север от своей родины, […].
Собственно, в самом ночлеге под открытым небом ничего страшного не было: почтенный благородный дон, ныне обладатель самых немыслимых званий и привилегий, был в молодости отменным охотником и […], — как, впрочем, и все остальные Основатели. Проблема заключалась в том, что Эмануилу во что бы то ни стало требовалось к завтрашнему полдню добраться до владений благородного дона Сатарины, славного боевого генерала Империи, давнего друга и соборца, — а для этого нужно было засветло отыскать начало […] дороги, что теперь, с этой хромой клячей, вряд ли удастся сделать.
1997
История Империи
«Кто помнит то, что было вчера,
В жарком песке в медленный день?..»
Б. Г.
О вреде этой книги (вместо предисловия)
Может ли книга вобрать в себя реальность — непрерывно исчезающую, погребённую под прахом лет и обломками воспоминаний, реальность тайную, не имеющую подтверждений ни в вырезках газет, ни в песнях площадных сражений? Можно ли, прочитав книгу, произнести, уверенно и тихо: «Теперь я знаю, что произошло тогда»? Разве возможно, чтобы в исторической хронике, написанной на закате царства, последнее сияло бы могуществом и красотой, без намёка на горькую иронию или слёзы раскаяния за мрак его последних дней? Как хронисту избежать пристрастия, проявленного равно в мелочности и в гордыне? Можно ли написать историю правдиво, и существует ли правда вообще?
Те ещё вопросы!
Пусть ответом будет «Нет!»: книге не объять реальность. Тогда она бесполезна и даже вредна, ибо лишь умножает ложь, которой и так развелось немало. Стоит ли писать, видя, как только что начертанные буквы кривятся, расползаются, превращаясь в обманный дым? Лучше уж пойти углублять бесконечный ров Очищения — занятие столь же бессмысленное, как и копание котлованов истории.
Пусть ответом будет твёрдое «Да!»: книга способна заключить весь мир в застенки своих страниц, и написанное слово навеки спрячет ускользающую реальность в клетку букв, не давая ей раствориться в древности лет. Но и в таком случае, похоже, это не лучший исход. Ведь история ненадёжна не столько из-за скверной памяти хронистов, столько оттого, что все потом верят их письменам. Правдиво влив всю реальность в сосуд своей хроники, историк затем сливает оставшиеся помои в канаву, а всем остальным предлагает уже свой товар, по золотому за бутылку.
И в том, и в другом случае читатель исторической книги никогда не проникнет сквозь неё к тем далеким годам, но лишь испортит себе зрение, стерев глаза об буквы хитрых историков. Реальность ушла, и книга уже совсем про другое!
Так что уже вполне ясно, чего ждать от этой книги. Своей собственной реальности. Она очень похожа на ту, которую силится повторить, но мы-то уже просекли ситуацию!..
Введение
И всё же мы напишем эту историю, к дьяволу! Потому хотя бы, что пора уже прибраться тут в комнате и на полках, пора снести весь документальный скарб в одно место — сюда. Хлам мешает: в комнате из-за него некуда поставить ящик пива, а в памяти он к месту и не к месту вызывает прилив воспоминаний, ассоциаций, трогательного умиления, задумчивости, гнева и прочей ерунды, особенно по крепким утрам и смачным вечерам — хоть вешайся!
Вешаться мы пока не будем, а лучше приведём весь хлам в порядок, постранично, и сотворим из него книгу, которую легко читать и носить с собой, и также легко выбрасывать, потому что экземпляров будет много.
Но что же это за хлам (да простят меня, наконец, летописцы и самописцы!)? Три канцелярские (из которых тайноканцелярская, заметим, лишь одна) папки, большей частью наполненные листками, тетрадками, фотками, рисунками, с которых ещё не испарился кропотливый пот тех, кто их туда засунул. Ещё есть книги. Их не так много, они большей частью древние, замызганные вкусной грязью осенних костров, залитые ярким крымским вином или ледяным смоленским самогоном, но чаще — сочной московской водкой или добрым сытным пивом. Под рукой у нас и современные носители информации: видео, аудио и проч., благодаря которым можно уловить дух прошлого, но только не его смысл. Наконец, в нас сохранились ещё такие странные сгустки прошлых времен, как воспоминания — порядком подпорченные как давностью лет, так и уже написанными хрониками, под которые всегда нужно подстраивать диоптрии своего зрения.
Будем использовать это богатство, будем разбирать весь этот хлам. Пусть ничего не останется нетронутым.
Итак, всё началось…
Чёрт, я, кажется, понял, почему летопись Империи ещё не написана. Трудно начинать. Всякий раз, произнося сокровенную фразу «Всё началось в одна тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году», говорящий содрогается от груза, который он берёт на себя в попытке описать зарождение Империи, и замирает, впечатанный в асфальт времени, бессильный вынести величие момента. А нет начала — нет и продолжения.
Действительно, ну как же описать таинство возникновения Империи? Это так же трудно, как объяснить происхождение Вселенной или жизни. Ведь лежащие на поверхности воспоминания о школе и остальной ерунде действительно ничего не значат: всё происходило монументально, абсолютно, сразу во множестве мест и времён, на гораздо более глубинном уровне, докопаться до которого — рискните, попробуйте! Это же Империя, а не какая-нибудь срань. Значит, нужно здесь говорить и о духе, и о народном самосознании, не забыть при этом и о приметах, знамениях, символах — неясных, сильных, начертанных на коже срубленных деревьев в чахнущем лесопарке, мелькнувших в хищном полёте птицы вороны, открывшихся в крике пьяного видящего или орла, накрывшего Москву мягкой осенней тенью восемьдесят седьмого года.
Всем распоряжалась, как и положено, великая ненасытная сила, что управляет миром и нами, которую в других местах называют удачей, а в иных — стечением обстоятельств или даже случайностью, или ветром. В середине восьмидесятых в громадном котле, под крышкой распада другого великого государства, из человеческих судеб и личных историй эта сила варила жаркий красный борщ, подмешивая в него смерти и квартирные обмены, обильно перча праздниками и бедами. В борще том приготовлялись, приобретая свой облик, пути сердца и характеры тех, кому в будущем суждено было стать донами и отцами, правящими и подчинёнными, счастливыми распорядителями улётов и проклятыми пеонами уделов.
Это было красиво, и это было загадочно. Никто не знал тогда, что будет дальше — что вообще будет?! — и оттого всё жило весельем и огнём и пахло вкусно на ветру. Что-то готовилось, кто-то переезжал, кто-то с кем-то знакомился, случайно сталкивался на улице, виделся днём в скучных магазинах или на скользких от росы крышах в звёздные ночи, — не оформившиеся ещё имперцы, точно слепые щенята или неоперившиеся птенцы, толкались в том необъятном котле, чувствуя скорее запахи, чем краски и смыслы, сходились и расставались, не узнавая ещё друг друга, и не ведали огорчений при расставании. Но все были уже близко, рядом друг с другом, и магниты, спрятанные в их взрослеющих душах, наливались неведомой силой притяжения.
И там, в кромешном свете раскалённого котла, рождался неколебимый дух Империи, высекались кристаллы имперской силы и величия, выплавлялись те великие идеи, на подъёмных кранах которых вздымалась, расправляя крылья, постигая суть небес и земли, Империя. В какой момент, в какую череду моментов родился дух наш, явил себя миру, вгнездился в души будущих имперцев, дыша там трепетно и жарко, — ответить невозможно. Дух кричал и требовал внимания, вертелся непоседливо, не раз выпадал из гнезда, схватывал пищу и истины на лету. Дух требовал совершенства, толкал на подвиги, заставлял совершать невероятные вещи, подымал на цыпочки — и так, в толпе, над вихрами других людей, будущие имперцы в краткие мгновения различали такие близкие, но пока ещё незнакомые нимбы друг друга.
Силы свели имперцев вместе, а дух выковал Империю. Без него вылепилась бы максимум республика или чего похуже.
Так было. В этом была суть. Но на глубине не проживёшь, надо выбираться на поверхность, где царствуют случайности и нелепые фразы, обращённые в пустоту — туда, где живет история. Ею мы и займёмся.
Глава I. Истоки и притоки
О первых годах Империи, которая в те времена если и носила какое-то название, то делала это тайно и молча, сложено немало красивых баллад, которых никто не слышал, и написано ещё большее число книг, которых нигде нынче не достать. В нашем же распоряжении находится сегодня лишь один источник, повествующий о тех достославных именах. Это трактат «Imperia Opera Omnia. Lectori Benevolo Salutem» за авторством официального историографа Империи благородного дона Эмануила, Летописца. Сей труд был написан в августе 1995 года и довольно точно, а главное, официально, воссоздаёт те события, с которых, собственно, всё и началось.
Заметим кстати, что сама формулировка «Всё началось в 1987 году», с которой, по традиции, начинаются любые рассказы об истории Империи, также принадлежит дону Эмануилу: произнёс он её при весьма драматических обстоятельствах, имевших место в середине февраля 1996 года в одном смоленском селении в присутствии органов власти (или, точнее, людей, выдававших себя за них). Но об этом читайте много дальше.
Итак, приведём отрывок из эмануиловского трактата, отражающий череду явлений, которые традиционно считаются началом Империи.
«Всё началось так давно и так просто, что никто и не догадывался, к чему это приведёт. А зря.
Некоторое время назад, а точнее в 1987 году по независимому летоисчислению, в одной из московских школ было образовано сообщество, именовавшее себя Конфедерацией Святых Отцов. Образовалось это сообщество стихийно, но как-то сразу нашло себе занятие и определило сферу действия. В основном это было притеснение и дискриминация некоторых соучеников. Были также попытки введения работорговли, но они окончились неудачно из-за серости и невежества основной массы учащихся, не понимавших выгоды данного мероприятия. Но святые отцы особо не расстраивались и все свои силы бросали на поддержание статуса элитарного общества с узким кругом посвящённых и [на] занятия милой их сердцу дискриминацией. В результате возникла довольно слаженная организация, включавшая в себя следующих:
— Председатель Совета Четырёх Святых — он же святой отец Стрептисий;
— Николай Голубых, он же святой отец Спидий;
— Сергей Халдеев, он же святой Отец Сифилио;
— Алексей Т-ов, он же святой отец Дубиний.
Однако был в этом святом обществе ещё один человек — некто Алексей Н-ин — и имел он сан не более не менее как Папа Римский. Почему он стал им и как — точно не известно. Скорее всего, он просто прибегнул к банальной узурпации, так как его последующие действия прямо указывают на это. Но так как святые отцы не противились этому, то всё осталось на своих местах. Да и с чего бы им противиться? Имея над собой начальство, которое ответило бы в крайнем случае за все их грехи, они могли с лёгкостью чинить беззакония, тем более что отвечать, по большому счёту, начальству было не перед кем. Создавшаяся ситуация идеально подходила для такого «святого» сообщества.
Тем временем, негласный диктатор принялся за раздачу земель и должностей. Так как все члены сообщества получили высокие должности и привилегии, а святых отцов рангов поменьше уже не осталось, то чтобы должности не потеряли значимость, членами Конфедерации были предприняты следующие шаги:
Во-первых, было введено понятие инквизиции: отныне дискриминация в области Ордена причислялась к обязательным процедурам. В связи с этим, были введены звания инквизитора и верховного дискриминатора. Во-вторых, было набрано некоторое количество послушников и прочая, и прочая. Пользы от них не было никакой, но это сохраняло должности святых отцов и давало им превосходство и власть. А чтобы создать какую-то видимость полезности послушников, можно было время от времени отлучать их от церкви и возвращать в лоно оной. Чем отцовство успешно и занималось.
Теперь, я думаю, пора поведать о возникновении борьбы как таковой, а не о её теперешней версии. Попытаемся понять, как случилось, что борьба стала открытой формой противостояния тому, что долгие годы скрывалось в облике Отца Сифилио. В начале деятельности сообщества и даже учёбы в школе Отец Сифилио ничем не выдал своего призвания. Возможно, он даже сам не знал о нём, что, впрочем, вряд ли. Однако в начале 1988 года произошло событие, которое в корне изменило последующую деятельность Конфедерации святых отцов.
Они уже давно заметили, что в предшествующих дискриминации, поисках и отлове виновного Отец Сифилио проявляет излишнюю ретивость и усердие. Иногда в запале он даже хватал собратьев по Ордену, но все относились к этому юмористически и не придавали значения. Веселье святых отцов достигло такого уровня, что кто-то (вот бы знать, кто!) однажды предложил принести очередного еретика в жертву Отцу Сифилио. Эти слова пробудили в Отце Сифилио его страшные инстинкты. Дело в том, что решение принести жертву возникло случайно, скажу больше — оно возникло в раздевалке спортивного зала. Поэтому вопрос, как совершить жертвоприношение, ещё не успел возникнуть. Святые отцы же, не мудрствуя лукаво, решили применить для этого довольно странный способ, а именно — физическое опущение. Но едва они сообщили Отцу Сифилио, что можно начинать, то были поражены жуткой и безмерной радостью, мелькнувшей в его глазах. Пытаясь подавить её, он даже затрясся, однако взял себя в руки и произнёс исторические слова:
— Что я, Гомосекс, что ли?!
После этих слов если не всё, то хотя бы многое стало ясным. Вспомнились и «ошибочные» захваты Отцом Сифилио членов Ордена, и сожаление, которое он испытывал при виде каждого помилованного пленника, и многое другое. Отец Сифилио поначалу пытался оправдываться, но потом махнул на всё рукой и начал хватать всех подряд. Так началась его блестящая карьера на поприще гомотерроризма.
Здесь следует рассказать о чудовищном преступлении — а иначе это не назовёшь — совершённом святыми отцами по отношению к человечеству. Страшась ответственности и опасаясь, что наличие Отца Сифилио в сообществе может испортить им репутацию, отцовство проявило верх халатности, в результате чего возник документ, в котором отец Сифилио переименовывался в Отца Сифилио Дон Бау Халдейского, и в его полное владение переходила одна из областей Святого Ордена. Кроме того, Конфедерация Святых Отцов сняла с себя всякую ответственность за любые деяния Отца Сифилио.
Человечество содрогнулось. Пока Отец Сифилио оставался членом сообщества, возможно было хоть как-то обуздать его. Данный документ уничтожал все надежды. Рассказывают, что когда Отец Сифилио узнал об этом, он усмехнулся и сказал: «Мои руки и другие органы развязаны!»
Когда святые отцы осознали, что они совершили, их постигла одна мысль — что же будет? И лишь позднее они задумались над тем, что делать».
Остановимся ненадолго, чтобы разобраться в этой хронике. Прежде всего, ответим, насколько мы можем доверять этому единственному свидетельству о столь давних сроках. С одной стороны, автор вышеприведённых строк, благородный дон Эмануил, являлся непосредственным участником описываемых им событий, выступая в те времена под именем святого отца Стрептисия. Это, конечно, серьезно повышает градус доверия к его рукописи. Однако, с другой стороны, три обстоятельства заставляют нас призадуматься над тем, не разбавлено ли историческое пивко; проще говоря: действительно ли всё происходило именно так, а не иначе? И если первое из них, а именно столь поздняя дата написания данного трактата, не могло серьёзно смутить нас, ибо память у дона Эмануила всегда была долгой и крепкой, то второе и третье обстоятельства оказались куда более вескими.
Второе обстоятельство таково. Как мы видим, дон Эмануил не жалеет красок для описания той «халатности», что проявил он и другие члены Конфедерации при возникновении «борьбы как таковой». Более того, данный текст, особенно та его часть, где говорится о непонятно чьём решении принести Отцу Сифилио жертву в раздевалке, наводит на некоторые размышления относительно истинных виновников тех нелицеприятных событий. Добавим к этому, что сам дон Эмануил в те времена возглавлял Конфедерацию, а значит, имел большой политический вес в принятии важных решений Ордена — как хороших, так и дурных (при этом риторическое высказывание дона Эмануила «вот бы знать, кто!» смотрится несколько наивно). Зачем, недоумевали мы, человек, наделённый большими полномочиями, по прошествии лет собственноручно превращает себя если не в виновника, то в прямого соучастника тех отталкивающих событий, странных и одновременно кардинальных в истории Империи? До поры до времени у нас не было ответа на этот вопрос.
И третье, не менее важное обстоятельство, которому у нас не было объяснений. Непостижимым образом в 1995 году, во времена расцвета Империи, появляется исторический трактат, в котором человек, стоявший у истоков её возникновения, возводит историю донской Империи к Конфедерации отцов, вместо жития Императора описывает деяния Папы Римского, а в качестве первого в истории дона выводит не кого-нибудь, а самого Отца Сифилио, врага человечества! И это ведь являлось официальной историографией! Подобное требовало объяснений, и вряд ли здесь играла какую-то роль всего лишь бездумная честность хрониста.
За разъяснениями мы обратились было к святому отцу Дионисию, который сменил множество имен, а в описываемые времена был известен как отец Спидий. Однако он смог лишь подтвердить вышеизложенный эмануиловский отрывок, что поначалу ввергло нас в странное состояние: два «отца-основателя» толкуют о вещах, прямо противоположных современным идеалы веры и борьбы!
И только по прошествии лет нам открылась истина.
Империя не могла возникнуть в том состоянии, в каком она испытала предел своего величия. Великий не мог прийти в самый первый миг её бытия. Ценности, которым служили первые люди, безусловно, должны были отличаться в худшую сторону от тех высот, которых достигли они долгие годы спустя — они и пришедшие за ними. Мировое зло, враг, «да не будет он помянут», должен был выйти именно из юного чрева только что сотворённой Империи, иначе бы оказалось, что где-то во Вселенной, независимо от воли Империи, автономно появился противостоящий ей субъект, равный Империи по силе и духу. Более того, подобный враг не мог оставаться просто отцом, иначе он должен был бы сгинуть тут же, пав под ударами добродетельных конфедератов. И наконец, что ещё следовало ожидать от отцов — отцышек! — стоявших у истоков нашего государства? Разумеется, лишь «халатность» и неразбериху, лишь насилие и «дискриминацию». Как прежде космоса был хаос, как до Юпитера был Сатурн низверженный, как пред Христом пришёл Иоанн, — так же и до великой Империи существовала Конфедерация — созвучная в именах, но иная по духу и букве закона.
Здесь нам важно, наконец, уяснить, какие характеры скрывались за телесами трёх важнейших фигур той архаичной эпохи: отцов Стрептисия и Спидия, а также Отца Сифилио Дон Бау Халдейского.
Первый в свои тринадцать лет был красивым чертёнком, самостоятельным, хулиганистым, отвязным, сумбурным, сообразительным и вольным, как ветер в поле в сумерках. Да он и сейчас таким остался. А тогда он уже знал толк во многих вещах: от деталей к старому фотоаппарату до деталей женского неглиже. Не усложняя жизнь ни себе, ни другим, он рано постигал все те вещи, что от людей более скованных и иерархичных требовали подчас годов напряжённых усилий. Ранние опыты расширения сознания во многом предопределили жизненный путь дона Эмануила: по прошествии лет из него вырос человек разборчивый, неспешный, предпочитающий тщательное постижение сути вещей безрассудно-судорожному мельтешению в поисках вечно ускользающего мимолётного блаженства.
Его ровесник, отец Спидий в описываемые времена представлял собой более степенную личность. […]
Что касается Отца Сифилио Дон Бау Халдейского, то он, по нашему мнению, был фигурой скорее трагической, нежели злодейской. […]
Вернёмся к начальным временам. Вышеприведённый отрывок дона Эмануила заканчивается возникновением Первой борьбы — того корня, из которого впоследствии вышла истинная Империя и истинная борьба. И также, как без Всемирного потопа не явилось бы обновлённое человечество, так без трагедии и битв с Дон Бау не было бы Империи. Вновь слово Эмануилу:
«Итак, началась Борьба!
В чём же она заключалась? В те времена отцовство довольствовалось постоянными назойливыми напоминаниями Отцу Сифилио о его сущности, и вправду немало его раздражавшими. Но со временем однообразные выкрики утомили даже святых отцов. Надо было изобретать что-то новое, что-нибудь более действенное. Спасительным выходом оказалась культура.
В самом деле, облечённые в стихотворную форму обвинения звучали куда благозвучнее, да [и] высказывание оных как-то облагораживало. Был, правда, в этом один минус. Далёкий от поэзии Отец Сифилио недолго внимал изящным фразам, и говорящий подвергался нападению, едва добравшись до сути. Так что от такого варианта пришлось отказаться, и разрешалось его применение с расстояния не менее пятидесяти метров.
Примерно в этот же период развилась тайнопись, но широкого распространения не получила. То ли шифр был слишком простой, то ли открытый характер борьбы был более приемлем — неизвестно. И здесь наступил переломный момент. Борьба перестала быть образом действий и стала идеей. Идеей dic per omnes («называемой всеми»). Соответственно борьба как таковая тоже перешла из физического, материального состояния в нечто более возвышенное, постепенно перерастая в концепцию».
Это необычайно важное утверждение. Похоже, благородный дон Эмануил, писавший сие в период расцвета нашего государства, ухватил суть того, что в конечном счёте и составило основу Империи. Если бы не произошло этого великого преображения материи в идею, будущее Империи оказалось бы плачевным. Необузданная, первобытная материя требует крови жертв и каменных стен для жизни, и, не случись описанного чуда, Империя превратилась бы в лучшем случае в полумафиозный клан, промышлявший по подъездам. Но чудо состоялось, материальная борьба пресуществилась в идеальную концепцию, вошла в духовное состояние, проникла в наши сердца и умы — и так на долгие годы продлила существование идеальной Империи.
Окрылённый собственной идеей, дон Эмануил в своей летописи попытался тут же привести примеры подобного духовного субстрата борьбы, но почти тут же при этом, к сожалению, впал во временные противоречия и непросекания. И если, допустим, к примеру с деньгами, которые, по словам Эмануила, Конфедерация пыталась печатать, отражая в них идеалы борьбы (речь идёт о купюре в сто халдеев, что, скорее всего, соответствует действительности, хотя те купюры, что дожили до наших дней, относятся к гораздо более поздним временам), мы ещё можем отнестись доверительно, то на примеры песенного творчества наша вера не распространяется. Так, говоря о «стихотворном воплощении борьбы», дон Эмануил приводит в качестве примера стихотворение «На смерть борца». Нам же доподлинно известно, что это произведение было написано в ночь на 4 октября 1993 года — эта дата проставлена на подлиннике стиха! — что никак не вписывается в изучаемые нами временные рамки. Возможно, конечно, приводя его в качестве примера, дон Эмануил не преследовал цель досконально следовать хронологическому порядку, но желал скорее продемонстрировать правильность своего утверждения, пользуясь подтверждениями более поздних эпох. Что ж, так мы и будем считать — позднее мы вернёмся к этому стиху.
Другое, более важное стихотворное произведение, хотя и относится приблизительно к тому же периоду, также, на наш взгляд, не могло появиться ранее 1989 года. Речь идёт о своеобразном гимне борьбе под названием «Поход против Гомачки». Впрочем, здесь мы не можем утверждать с полной уверенностью, а лишь строим предположения, основанные на том, что стихотворных вариантов этого гимна на одну и ту же музыку «Битлз» существовало, как известно, два, и второй появился приблизительно к 1990-му году. Так или иначе, не будем сейчас впадать в никчемные споры, а лучше согласимся с доном Эмануилом, который с нескрываемым сожалением там же пишет о «тёмных веках» Империи так:
«Вообще, в этом отношении [к памятникам истории] проявилась большая небрежность. Ценнейшие документы уничтожались по истечении срока действия и просто выбрасывались. Даже знаменитый «Поход против Гомачки» не сохранился в полном варианте. Правда, ходят слухи о том, что где-то сохранилась кассета с записью этого шедевра в исполнении автора, то есть отца Спидия, в сопровождении The Beatles. Но существует ли сейчас эта кассета или же она безвозвратно утеряна, сказать сложно. Поэтому не представляется пока возможным восполнить пробелы в приведённом ниже тексте…»
Что же это за текст? Даём версию Эмануила:
Поход против Гомачки
Музыка: Beatles,
слова: отец Спидий
Много лет прошло
С тех далёких пор,
Как ходил в поход я
Против Гомачки.
Не вернулся никто
Из тех далёких краёв,
Только я один
Спасся от него.
———
———
Но Халдеев наш —
Очень хитрый гад.
Он заходит сзади,
Нет спасенья от него.
———
Халдеев — гомосекс!!!
Не стоит кривиться от негармоничных гамм — это архаика, в коей жизнь ключом бьёт! Как прав был дон Эмануил, заключивший после приведения гимна:
«…Видно, как изменились способы борьбы [с 1987 года] и как эти изменения изменили борцов. Как изменились они внутренне, какими плавными и благородными стали борцовские излияния! Жизнь превращалась в сплошной праздник!»
Здесь мы не до конца согласимся с доном Эмануилом. В нашей памяти всплывают не картины даже, а обрывки фраз длительных метафизических споров, что велись прогрессивными борцами и примыкавшим к ним окружением вокруг ставшей во многом символической и даже мифологической фигуры Дон Бау. Вопросы «Можно ли его победить?», «Как от него спасаться?», «Чем грозит обернуться к Бау спиной?», «Спасёт ли сковородка?» были очень актуальными в те времена — не столько даже из-за объективной угрозы, сколько из-за того образа мышления, которое распространилось в Конфедерации к концу 1988 года. Слово дону Эмануилу:
«Но долго эта идиллия продолжаться не могла, и некоторые святые отцы это понимали. Борьба скоро начала бы вырождаться, превращаться в этакую «борьбу на диване». Нужен был какой-то стимул, чтобы заставить доминировать активное состояние борцов. Но что это должен был быть за стимул, никто не знал. Отцы зашли в тупик».
Здесь мы вновь прервём дона Эмануила, оставив отцов на время в тупике, и обратимся теперь ко второму варианту этого гимна, а вслед за тем — к другим составляющим Империи, что в те времена крутились где-то неподалёку, то пришвартовываясь, то снова отрываясь прочь, свободные и счастливые, не ведающие ещё о будущих великих переменах. Обратимся к ним, поскольку пора уже: совсем скоро начнётся наша вторая глава и с ней — новая имперская эпоха!
Итак, «Поход против Гомачки» имел двойника. Это неудивительно, поскольку некоторая небрежность оригинального текста отца Спидия не могла не вызвать чувства горечи у тех, кто окружал его в те времена. Главнейшее достоинство второго, более позднего варианта заключалось в том, что он идеально ложился на музыку «Битлз». Вот он:
Как-то раз пошёл я
Утречком гулять.
Я не знал, что Бау
Будет нападать.
Он заходит сзади,
Нет спасенья от него,
Трах, и я не помню
Больше ничего.
Я очнулся ночью,
Сильно зад болел.
По утрам гулять я
Больше не хотел.
Вечером я вышел,
Встал у дома своего. Вдруг —
Трах, и я не помню
Больше ничего.
Я рассвирепел тогда. Изучил кунг-фу и на пояс сдал.
Покинул навсегда дом свой и вообще крутым я стал.
Вот жду я Бау,
Чтоб сразиться с ним.
Знаю, шансов нету,
Сгину молодым.
Но я твёрдо верю:
Люди победят его!
Вот чего желаю,
Больше — ничего.
Несмотря на ряд других достоинств данного сочинения, к коим мы причислим рифму и стройный сюжет, данный вариант был отвергнут борцами. Причину понять нетрудно: первоначальный вариант отца Спидия куда более верно отражал идеалы борьбы. Второй же текст, хоть и был проникнут распространёнными в ту пору сомнениями относительно общей возможности одержать победу над Дон Бау, зашёл вместе со своим лирическим героем как-то уж слишком далеко в деле поражения. Косвенно о тогдашних мировоззренческих спорах о Первой борьбе может свидетельствовать следующее. В оригинале второго варианта строчка «Но я твердо верю» где-то через несколько дней была рукой автора изменена на: «Но наступит время». Разница по тем временам весьма существенная: или победа в борьбе с Дон Бау — это лишь наивная, но светлая мечта умирающего героя, либо же это твёрдая уверенность, поставленная в завершение гимна, исходящая уже больше от автора и патетически настроенного хора!
Кто же был автор отвергнутого варианта? Само собой, он не был святым отцом — иначе написал бы что-то поприличнее. По правде сказать, у него и имени-то своего тогда, в 1988-м, не было, если не брать во внимание варварские эквиваленты. Чуть позже его будут знать как Победителя В Битве С Голубыми, ещё позднее станут величать полукнижным отцом Туком, затем — столь же придуманным отцом Дастином, потом несостоявшимся доном Хуаном де Риальто, нежизнеспособным доном Гардой-но-Маседой и несбывшимся доном Сакатекой, затем святым отцом Дустом и, наконец, благородным доном Диасом; пока же он был никто. Этот человек был сверстником святых отцов — в силу этого, а также благодаря соседству «замков» и общности некоторых интересов, он был вхож в их круг, однако очень долгое время никаким боком не соприкасался с Конфедерацией. Первая борьба не занимала его; в январе 1989-го это был худой, энергичный, довольный жизнью, самодостаточный парнишка, которому только-только исполнилось пятнадцать, который хорошо учился, жил по заветам «Битлз», презирая всю остальную музыку, в играх своих управлял тщательно придуманными странами (запомним это!), ещё почти не засматривался на девчонок и вообще особо не искал, чем бы ему по жизни заняться.
Зачем ему понадобилось писать этот второй вариант, почему он вообще обратил свой взор на Север по лучу «его жилище — пребывание отца Спидия — логово Дон Бау — бесконечность», вряд ли сегодня объяснишь точно. Всё происходило вовсе не постепенно, а какими-то скачками; это мы ещё увидим не раз и особенно — на примере литературного творчества ранней Империи. Тогда же его, возможно, сильно покорёжил вариант отца Спидия; пред-Диас проявил горячность, написал как покрасивше и оттого попал пальцем в небо, облажался. Впрочем, его попытка не прошла бесследно, на временной прямой она обросла принюхиванием, сближением и, наконец, дружбой со святыми отцами, искренней и вечной, как само Небо.
Он был не одинок. Магнит, заряженный в магическое тело Конфедерации, притягивал многих; многих и отталкивал, но уже преображёнными, спевшими гимн стоя и постигшими, по крайней мере, истинный смысл слова «борьба». В подобном возвратно-поступательном движении был замечен ещё один будущий имперец, чья неотъемлемая порция имперского пирога оставалась нетронутой чужими руками ещё почти одиннадцать лет, вплоть до фатального девятого ноль девятого девяносто девятого, даты Завершения. Когда его в первый раз назвали Аримой, никто сегодня и не вспомнит, но уж раз услышав это имя, сложно было его позабыть — не столько из-за бестолкового неблагозвучия, сколько из-за его абсолютной неизменности: святой отец Арима не терял своего имени никогда.
При этом у него всегда имелись собственные принципы, и всегда он был себе на уме, даже когда много позже срывался в овраг Опущения под свирепой пятой Донства (а ещё чаще сам по себе). Чем он занимался в те времена, мало кто себе ныне представляет, да это и не суть важно. Нужно отметить лишь, что Арима гораздо сильнее, чем вышеописанный пришелец, подпадал под влияние пред-Империи. Если мне не изменяет память, он со святыми отцами учился вместе, в одном классе, что на то время означало очень многое. Кто-то будет спорить, но я берусь утверждать, что между «ашками» и «гэшками» в восьмом классе той конкретной общеобразовательной школы с преподаванием ряда предметов на конкретном языке пролегала столь глубокая пропасть, что перепрыгнуть её можно было только по баллистической траектории, к примеру слетав в космос, как лейтенант-майор Гагарин. Поэтому-то душевная связь между Аримой и конфедератами, фанатевшими от «роллингов», была на три порядка крепче, чем между любым из них с «ашкой»-битломаном.
[Сатарина]
Маленький и большой; две схожие непохожести; две крайности, необходимые для Империи.
[Висенте]
Удивительно, но так сложилось, что в январе 1989 года некоторые из этих великих людей не догадывались о существовании друг друга. Магнит работал вовсю, связь пробивалась сквозь стратосферы разобщённых планет в общий космос, магнетические процессы уже приводили в движение разрозненные континенты: вот-вот впереди ожидались уже географические открытия… Но схема всё же не была готова. Недоставало важнейшего элемента, который спаял бы мозаику воедино. Без него всё оставалось на уровне неорганики, неживой материи; нужен был бог, который вдохнул бы в неё жизнь. Иначе — бессмыслица; и до тех пор суть дела каждого из пятнадцатилетних колумбов исчерпывалась трижды верной фразой летописца «Отцы зашли в тупик». Нужна, нужна была каравелла «Санта-Мария», чтобы отправиться в плавание! Но где её было взять?
2000
